Леонид Борич - Случайные обстоятельства
— Я вот читал недавно, — прервал его мысли Букреев. — Ваш брат журналист пишет... Выехал один очень положительный тип на машине. По дороге ребенок идет. Шофер этот тормозить начинает, а тормоза-то и не работают. Тогда он, видите ли, подвиг совершил: машину в кювет направил. А корреспондент умиляется: «Какой герой! Себя не пожалел, весь в переломах!..» Да я бы такого положительного — под арест! Когда выздоровеет, конечно... Чтоб тормоза еще до выезда проверял.
Увидев на лице Савинцева вежливое нетерпение, Ковалев сказал:
— Юрий Дмитриевич, это все-таки сухопутный случай...
— Да, да, — с благодарностью взглянул на него Савинцев и улыбнулся, — мы же с вами моряки...
— Можно и морской случай, — согласился Букреев, думая, как рассказать об этом, чтобы иметь право рассказывать в общем-то постороннему человеку. — Представьте себе такое... Личный состав мог получить приличную дозу облучения. И вот... один офицер, подвергая себя смертельному риску — это не литературное сравнение, так и было на самом деле, — совершил, как говорится, подвиг. Заметьте, он прекрасно себе представлял, чем все это может для него кончиться. Но, к нашему с вами удовольствию, обошлось: и подвиг налицо, и все здоровы-счастливы.
— Что ж, такое приятно описывать, — сказал Савинцев.
— Конечно, — усмехнулся Букреев. — Аплодисменты, цветы...
— А кому-то и орден, — подсказал Савинцев. — И пробивать, наверно, не надо?
— А если посмертные цветы на братскую могилу? — Про орден Букреев пропустил, не заметил как-то. — Тогда что?
— Ну, зачем же так мрачно! — обратился за поддержкой к замполиту Савинцев. — Ведь все хорошо кончилось?
— А иногда и могилы нет, — проговорил Ковалев, не глядя на него. — У подводников — своя специфика...
— Я понимаю... — Савинцев помолчал, понимая, что сейчас надо помолчать, чтобы ничем их не обидеть случайно, но — что поделаешь? — у каждой профессии своя специфика, у журналистов — тоже... — Но вот о том, что вы рассказали... Ведь о таком подвиге надо же писать?!
— Наверно... — Букреев пожал плечами. — Только не надо на этом точку ставить. Меня, как командира, еще и другое интересует: почему они дошли до того, что этот подвиг стал необходимостью? Ведь вся ситуация была вызвана целой серией ошибок других людей. Какие это ошибки? Почему? Как?.. Для воспитания моего экипажа, да и для моего собственного воспитания — это важно?
— Безусловно, — согласился Савинцев. — Тут вы правы, конечно. Но...
— Вот на этом бы и воспитывали, — сказал Букреев. — А не на одних только подвигах. — Он перехватил взгляд корреспондента, тоже невольно покосился на свои орденские планки и усмехнулся: — За какие все-таки подвиги награжден? Так ведь?
Савинцев расхохотался:
— Ну, теперь уж не спрошу.
— А я бы вас разочаровал: не за подвиги, а за освоение новой техники. За то, что моим людям не пришлось рисковать жизнью из-за какого-нибудь ротозея. За то, что я взял у родителей столько-то сыновей — и всех им потом вернул. Вот за это.
— Я понимаю, Юрий Дмитриевич. Но... Товарищи, вы же и меня поймите: с чем я вернусь в газету? С рассуждениями о подвиге? — Савинцев показал на свой блокнот. Философия философией, но от него же материала ждут!
— Если газете нужен подвиг — может, дадим товарищу подвиг? — Ковалев с улыбкой посмотрел на Букреева.
— Ну... Если так уж нужно... — Тут Букреев уже мог понять: человеку приказали — человек должен выполнить.
— Позарез нужно, Юрий Дмитриевич, — попросил Савинцев.
— Добро... — Букреев вздохнул. — Подкинем что-нибудь. В последний раз... И с механиком нашим познакомим.
— А скажите... Если это не секрет, конечно, — поспешно добавил Савинцев. — Как фамилия того офицера... ну, который... о котором вы говорили?..
— Сказал же, что познакомлю. — Букреев взглянул на часы, встал и пригласил Савинцева отобедать с ними в кают-компании.
Только после разговора с доктором Филькину вдруг открылось, как он подвел вчера Марию Викторовну. Он-то хотел им всем праздник устроить, сюрприз преподнести, а вышло, как объяснил ему Иван Федорович, что никто ее не ждал, и она это заметила.
От одной мысли, каким он теперь должен казаться ей невзрослым, несерьезным, а то даже и просто непорядочным человеком, каким зеленым лейтенантиком, на которого, выходит, вообще нельзя ни в чем положиться, выглядит он в глазах всех остальных, — от этой мысли Филькин приходил прямо в отчаяние.
К концу дня его вызвал к себе замполит. Можно было, конечно, предположить, что Максим Петрович станет его отчитывать за тот случай с книжкой, но, во-первых, что уж теперь-то мораль читать, если он, Филькин, и без того сполна наказан, а во-вторых, слишком бы это был легкий и желанный разговор, чтоб всерьез надеяться на такое везение.
То уже непоправимое, что произошло в кафе, связывалось теперь в представлении Филькина с такими серьезными понятиями об офицерской чести, что в старые времена за подобный поступок... Что-то такое вспомнилось Филькину, обрывки некогда вычитанных им фраз, среди которых мелькали слова «сатисфакция», «милостивый государь», «к барьеру», а вслед за ними хотя и более поздние слова, поспокойнее, но тоже такие, что не позавидуешь: «в отставку», «гнать из полка», «не подавать руки»... Вот, значит, и теперь, узнав обо всем, Максим Петрович вызвал его к себе, чтоб хотя и не гнать с лодки, но все же выразить ему, высказать...
«Даже похудел», — с сочувствием думал Ковалев, разглядывая Филькина, пока тот докладывал, что «по вашему приказанию прибыл».
Довольно странно должно было это совмещаться: «по вашему приказанию прибыл» и разговор, который имел какой-то смысл, только если был откровенным, действительно по душам, а значит — совершенно добровольным с обеих сторон. Но так уж было на военной службе, и так, наверное, и должно было быть, что начинался этот разговор «по вашему приказанию», и это обязательное, уставное начало всегда нужно было потом непременно преодолеть.
— Присаживайтесь, Петр Гаврилович, — дружелюбно сказал Ковалев.
Филькин не сумел скрыть своего удивления от спокойного тона замполита, но вспыхнувшая в нем благодарность за этот тон еще горше напомнила ему, что после вчерашнего он, Филькин, явно не заслуживает такого отношения.
— Есть, — тускло проговорил Филькин и, понурив голову, сел в предложенное кресло.
Он готов был ответить сразу за все, выслушать от человека, к которому уже давно проникся уважением, самые неприятные, безжалостно суровые слова, и чем это будет скорее — тем лучше, потому что ждать становилось невмоготу, а безропотно выслушивая эти слова и соглашаясь с каждым самым обидным из них, он все-таки хоть в чем-то, хоть в какой-то мере вроде бы рассчитывался таким образом с собой за себя вчерашнего, за того Филькина, который вызывал в нем теперь одно лишь презрение.
Но Максим Петрович почему-то не торопился с этими бесспорно справедливыми словами, предложил даже закурить, и это окончательно доконало Филькина: таким безразлично-спокойным и вежливым можно, наверное, быть только с безнадежным, совершенно безнадежным типом. Таким, видимо, он и был сейчас в глазах замполита, и было тем обиднее, что на самом-то деле он таким никогда не был, он это точно знал, но чем он, Филькин, сможет доказать это, как ему смыть такой позор — трудно было себе даже представить... Разве только если совершить что-то особенное, почти небывалое, что-то такое, что требует смелости и риска, — подвиг, например, какой-нибудь...
«Как же! — уныло подумал Филькин. — Дождешься тут! Да и когда они еще заплавают по-серьезному!..»
— Как же так получилось, Петр Гаврилович? — укоризненно спросил Ковалев.
— Я и сам не знаю, товарищ капитан второго ранга, — вздохнул Филькин. Длинно это было — «товарищ-капитан-второго-ранга», но короче, по имени-отчеству, он и не посмел сейчас. — Я же хотел как лучше! Вот и пригласил ее от имени всех. А они об этом не знали. И когда мы с ней появились в кафе...
Максим Петрович смотрел на него с явным недоумением, и Филькин, выругав себя за бестолковость, стал излагать вчерашние события чуть поспокойнее и более связно.
Ковалев слушал его не перебивая, хотя давно уже понял суть. Что и говорить, неловко должна была чувствовать себя Мария Викторовна, и Филькин, движимый лучшими побуждениями, безусловно был виноват перед ней, но, глядя на безмерно удрученного Филькина, проявить участие хотелось-то прежде всего к нему: мало одной гауптвахты — так тут еще и это на парня свалилось!.. А Букреев, между прочим, мог бы и сам рассказать... Что же, просто не придал никакого значения? Или решил, что это, дескать, «наши» дела, сугубо внутренние, и нечего посвящать в них?.. Выходит, он к нему, Ковалеву, все еще как к постороннему относится?
— Даже не знаю теперь... — горестно вздохнул Филькин, и Ковалев спохватился, что слишком отвлекся. Как, однако, незаметно мы, собираясь кому-то другому помочь, тут же на самих себя сбиваемся, начиная не столько об этом другом, сколько о себе думать, о своих каких-то делах и взаимоотношениях. Надо было все же успокоить Филькина хотя бы в том, что касалось вчерашней истории в кафе. Как можно небрежнее Ковалев заговорил, что, конечно, он, Петр Гаврилович, поступил необдуманно, но дело вполне поправимое, объясните все, как мне сейчас, извинитесь перед Марией Викторовной... Но вот случай на лодке...