Александр Морозов - Центр
Оля только спросила: «Это не синтетика?» — а Хмылов, обрадованный, что хоть в этом совпало, отрапортовал: «Нет, нет, я нейлоновые вообще не ношу». И вышло хорошо и даже весело. Оля выпорхнула из ванной в приталенной сорочке, с отогнутыми манжетами, с незастегнутыми двумя верхними пуговками, босая, счастливая и… даже элегантная. Дима был счастлив — лучшая в мире сорочка не подвела. Он знал по опыту, что она не липнет, не трет, что ее прикосновение… короче, что она достойна прикасаться, достойна облегать то, что ей вдруг доверили облечь.
В мире нет ничего прекраснее тела молодой женщины. Загорелого. Из-под горячего душа. Облаченного в белоснежную, тончайшего батиста мужскую сорочку.
Это было единственным, что могло отвечать ее появлению в этой запущенной, безнадежно «не на уровне» квартире. И это сошлось. На остальное Оля не обращала внимания. Она, конечно же, обратила внимание на все и на все закрыла глаза. Тихонько опустила ресницы, тщательно отмытые от туши.
Она-то ведь знала, что́ это такой за Дима, и в какой квартире он может жить. И побывала уж она во всяких квартирах: о т и д о. Легко ей было опустить ресницы и чувствовать на них его губы. Она была молода и жила по системе: «Ну, если не нравится, так сделай по-другому». А вот Дима Хмылов, лет на пятнадцать старше ее, напряженный, проигравшийся, уже очень хорошо был знаком с историей о так называемом грузе прошлого. Она побывала во всяких квартирах, о т и д о. И ей было не слишком-то важно, в какой именно она находилась сейчас. Из-под опущенных ресниц, в двадцать пять лет, жарким июлем?.. Не слишком-то важно. Но он-то глаз не закрывал. И что еще хуже, он посмотрел окрест себя ее глазами. И что еще хуже (хуже некуда), на какое-то мгновение ему показалось, что он не сможет взять ее.
Чудеса опасны, а счастье — рядом со смертью. Бог уж с ними совсем, ко всему привыкаешь, даже к отсутствию чудес. Но если случилось — значит, отмечен. Значит, неправда, что ты — это только ты, которого сам знаешь и от которого не ждешь ничего. Взяли на летающую тарелочку — а ты и таблицу умножения нетвердо… Так не бывает. А если уж так, то спрыгнуть со сверкающего диска, с пяти тысяч километров высоты и разбиться о Мировой океан!
Он р а з м ы ш л я л, а это и вовсе никуда не годилось. Жалкие мысли, и не в том дело, что жалкие, а само их наличие, неостановимая цепочка плебейских благоглупостей — вот это и было оскорбительно. И ведь потом вдогонку ничего не объяснишь… Единственная ситуация между людьми, когда никакие объяснения неуместны, когда чем их больше и чем они лучше, тем хуже. Единственное физическое действие, которое неразрывно с психикой. Единственное, которое только само все и доказывает.
Грош цена всем словам мира! Так вот что значит — забыть себя. Какое кому дело! Какое ей дело до бездарности прошедших твоих десятилетий? Ее опущенные ресницы, полуоткрытые, пересохшие губы, мгновенно смоченные кончиком языка… Все отменяется, все твои неудачи. Тебя принимают, не спрашивая тебя ни о чем.
…Спас июль, безнадежная духота квартиры, расплавленной тупо зависшим прямо против балкона солнцем. Он снова вдохнул тончайшую истому, которой снова начало исходить ее тело. (Еще не запах, а математически-точечное его начало.) И ощутил ровное, уверенное возбуждение. Наркотически-притупленное, почти бесчувствие самоотдачи.
…Победителей не судят. Их приговаривают без суда… к дальнейшим победам. Приговоренным он себя не чувствовал. Он вообще себя не чувствовал с 4 до 4.15 утра. «Феникс» был докурен до фильтра и возрождению не подлежал. Хмылов вернулся в комнату, они привели себя и квартиру в порядок и вернулись в город. Из которого исчезли часов десять назад.
Город стоял покинутый обитателями, но спокойный. В нем царили безмятежность и чувство собственного достоинства, подчеркнутые щебетом птиц. Чтобы узнать человека, достаточно провести вместе с ним сутки. Но — без отрыва. А не двадцать четыре раза по часу, раз в месяц, в один и тот же час, «под часами ровно в пять».
Олечка Свентицкая за последние десять часов помолодела лет на десять. Стала еще гибче, развинченней, безупречней. Сытая безупречность и размеренность движений (быть может, предвестник будущей тяжеловатости) исчезли, оставили девочку, уже какую-то мучительно красивую, диковатую, с безмятежно-воспаленным взглядом, с ненужностью и забвением всего, что д о и п о с л е. Она ластилась, таяла, забывалась.
Вышли на Садовую недалеко от площади Восстания, дошли, никак не реагируя на понимающе притормаживающие зеленые машины, до Смоленской и свернули к Москве-реке.
Ничего этого не знала спустя полгода Екатерина Николаевна, когда в первый раз увидела Олю. Как не знал никто в восьмимиллионном мегаполисе, разве что мельком легло на сетчатку глаз нескольких таксистов. (А таксисты не проговорятся. Им слишком о многом пришлось бы рассказывать, если бы вздумали проговариваться.)
Перейдя мост, они подошли к Киевскому вокзалу. Электрички еще не ходили, их вообще еще не было. Но одна все-таки стояла, и один вагон стоял почему-то с открытыми дверьми. Они зашли в вагон, он предложил ей место у окна, и она принялась неотрывно смотреть на пейзаж, не мелькающий за окном. Вагон не раскачивался, не стучали колеса на стыках рельсов, не объявлялись остановки. Вагон стоял на месте. Совершенно нечего было делать (какое счастье), она легко положила голову ему на плечо и мгновенно уснула.
Хмылов не спал, но видел сон, что вагон наконец дернулся и тронулся с места. Когда он очнулся, Олечка Свентицкая тоже проснулась, поднялась и осторожно, вытягивая ноги, как цапля, стала пробираться между корзинами и пассажирами к выходу. Медные, небритые мужчины в брезентовых куртках сидели сосредоточенно, головами не повели. А было на что. Как она вытягивалась, скользила, балансировала! Утренняя красота мира не входила в программу брезентовых добытчиков. У них был свой план-график, свои поляны и перелески, куда они должны были выйти в намеченные сроки, свои ножи с обмотанными изолентой рукоятками, свои уродливые соломенные шляпы, беретки-пуговки, свой взгляд на динамику заготовок и рыночных цен. Брезентовые робы не шутили. Они не умели этого делать. Они не понимали, для чего это…
А Дима понимал этих мужичков. Не сочувствовал им, но понимал. Сам был ихний, плоть от плоти… По базису. Надстройка, правда, поднаросла другая. А если бы не пересел тогда, в конце восьмого класса, с предпоследней нарты вперед… Словом, если бы не разные если бы, то и сам к нынешнему своему рубежу забрезентовел окончательно, матеро, сумрачно. Но… «судьба судила по-иному», — захрипел вдруг дежурный доходяга, маячивший в дверях тамбура. Когда они проходили мимо него, доходяга пытался рвануть на себе тельняшку, но, быстро сообразив, что никакой тельняшки нет и в помине, смирился, затем без всякого перехода изобразил мировую скорбь и, что-то хрюкнув, попытался пристроиться на необъятных коленях монолитной тетки, в ногах которой стояли аж целых пять корзин.
Свентицкая и Хмылов сошли на полустаночке, на котором каждый из нас мечтает когда-нибудь сойти. Как исчезла электричка, так уж точно, никого и ничего не осталось на перроне, кроме запаха прогретой солнцем земли, кустарника, который стоял за барьерчиком, нависал над ним, склонялся, не шумел. Не было ветра. Было слышно жужжание, поцвиркивание, лопались стручки, Хмылов поцеловал Олю в губы, потом еще раз. У него не было опыта нежности, просто он был растерян и знал, что лучше не бывает. Он растерялся от невиданного покоя, который был в нем и вокруг. Она погрозила ему пальчиком. Он не отпускал ее. Тогда она испуганно скосила глаза в сторону. Тогда он отпустил ее, с тяжеловесной грустью почувствовав, что ее живость живее его на пятнадцать лет. Что, несмотря на пачечку пятидесяток, стайку импортных безделушек, покровительственный тон, — что это все-таки вчерашняя девчонка, козочка, попрыгунья, чертовка. И едва ли уже не забыла о бессонной ночи, мучительной духоте, о мужественном, жалком сатире. Уже не фавне.
В эту минуту он сразу как-то понял, что никогда ни сделает ей предложение. (Он сделал его через полгода).
Они сошли с перрона и — сразу тропкой, сразу чересполосицей солнечных пятнышек — в обнимку, вприпрыжку, вбезоглядку за несколько минут добрались до цели. До калитки, ведущей на заросший участок. Цель знала Оля. Димина цель была проще и абстрактней: чтобы длилось начавшееся вчера по́д вечер.
Оказывается, они приехали в гости к Олиной приятельнице, Виктории Николаевне Гангардт, которая, впрочем, то есть, несмотря на то, что приятельница, была старше не только Оли, но, кажется, и самого Дмитрия Хмылова, эсквайра. Так она, эта Виктория, эта Вика Гангардт, изволила выразиться, быстренько пошутить, мимоходом обронить, примерить. Слова этого Дима не знал, мимо оно прошло, «пройда эта Гангардтиха», отсек про себя Хмылов, добродушно ей улыбаясь от полного и сквозного к ней безразличия. Не то, что он улыбался, а просто щурился на нее, как на солнышко, на эту Вику (так называла ее Оля, и точно это ложилось, потому что какая же В и к т о р и я Н и к о л а е в н а, сухощавая, с короткой, под мальчишку, стрижкой светлых, хрупких, пережженно-перекрашенных волос, развязно-естественная, с говорком «под своего», с разведывающими взглядами — быстрыми, многозначительными, аккуратно салящими).