Александр Удалов - Чаша терпения
— Ладно уж, не берись, мастер, не за свое дело. Требуй деньги за свою работу, а за воду не требуй. А то возле твоей кузницы и останавливаться никто не станет.
Этот человек, пожалуй, был прав, и не нужно бы совсем затевать такой разговор Курбану. Ведь и в самом деле: кому хоть раз доводилось пройти или проехать мимо кузницы в знойную летнюю пору и попить здесь воды из колодца, тот запоминал его навсегда. А потом, если случалось тому человеку проезжать здесь еще раз или хоть сотню раз, то кто бы ни был тот человек — простой дехканин или бедный лаучи — погонщик верблюдов, богатый купец или брезгливый бек, почтовый чиновник или русский солдат, обездоленный странник или голодный поденщик — все останавливались здесь, чтобы испить хотя бы глоток воды, и каждый был рад этому гостеприимному колодцу, каждый мысленно или вслух благодарил того, кто не поленился, не пожалел пота, потрудился на общую радость, выкопал этот колодец и скольких людей напоил! Иным ничего не надо было ни ковать, ни ошиновывать, но они останавливались.
Нередко происходил и такой разговор между кузнецом и проезжим человеком:
— Эх, хороша, кузнец, у тебя водичка! Попить, что ли, еще немного?! — И опускал в ведро белую жестяную кружку, а то прикладывался губами прямо к краю ведра, слегка наклонял его на себя и с удовольствием проливал немного на землю. — А что, мастер, не перековать ли правую переднюю у моего чалого?.. А? — спрашивал он.
— Не знаю.
— Ну-ка посмотри.
— Если коня бережешь, то надо перековать.
— Давай, братец, сделай доброе дело.
Так случалось при отце, случалось и после.
Вот почему, хоть и скуп стал Курбан, но, видно, послушался доброго совета проезжего человека и больше никогда ни с кем не заводил разговора о деньгах за свою воду.
Юнус, сосед, у которого старый Ахмед Шамансуров с сыном жил лет пятнадцать, был, кажется, последним человеком, который узнал о скупости Курбана.
Это произошло неожиданно. Поднявшись однажды на рассвете, чтобы идти в кузницу, Курбан аккуратно сложил ватное одеяло, рыжий отцовский халат из верблюжьей шерсти, яловые сапоги, взял зеленый сундучок, обитый желтыми полосками жести, завернул все это, кроме сундучка, в свою черную кошму с красными узорами по краям и в середине, и позвал к себе хозяина.
— Сколько я вам должен, дядя Юнус?.. — спросил он, раскручивая на себе поясной платок из грубой белой маты, чтобы достать деньги.
— То есть… за что же должен, Курбан? Разве… ты что-нибудь брал у меня?..
— Ничего не брал, дядя Юнус.
— Ну?..
— Возьмите с меня за постой.
— Погоди, погоди. За какой постой? У меня не каравансарай, и ты не лошадь!
— Ну, стало быть, за ночлег, за харч, что полагается.
Юнус поглядел на него внимательно.
— Погоди, сынок, — сказал он ласково. — Ты что это надумал?.. Ведь мы с тебя еще не спрашиваем. Или, может, жена что-нибудь, Кундузой моя? Так ведь она должна была мне сказать.
— Нет. Тетушка Кундуз тоже не просила денег. Я сам хочу рассчитаться. Ухожу от вас… в кузницу.
— Так иди. Чего ты разговор затеял?
— Не затеял я, дядя Юнус. Мне просто надо… жить в кузнице. В кузнице надо жить, понимаете?
— Нет, сынок, не понимаю. Ты что? Уходить от нас собрался?
Юнус осмотрелся в тесной комнатке: сквозь ранний утренний сумрак только сейчас заметил в углу черный тюк из кошмы да зеленый сундучок рядом с ним. Юнус опять поглядел на Курбана и вдруг опустил голову, словно виноватый.
— Может… мы обидели тебя чем? — спросил он глухо, не поднимая головы. — Может, дочка Тозагюль обидела? Да ты бы это… презрел ее обиды. Ну что с нее спрашивать? А не то — так я могу и язык ей укоротить. Я ведь отец.
— Нет, дядя Юнус. Никто в вашем доме не обидел меня. Хорошо мне было у вас. Всегда хорошо. Но уходить все равно надо.
— Ну что ж… уходи, коли так. Не потрафили, так уходи.
— Что вы, дядя Юнус! Ведь я не хочу вас обидеть. Вам и без меня жить невмоготу, а со мной и того труднее.
— Так ты ведь не даром живешь…
— Не даром, сам знаю, дядя Юнус. Надо платить вам больше. Да теперь я и этого не смогу давать. Трудно заработать стало даже на ячменную лепешку. Вот я и ухожу.
— Зачем же? Так живи… ладно. Спи хоть тут, в тепле. Не спросим мы с тебя денег.
— Нет, дядя Юнус. Я вашей доброты не забуду. Но не могу я так. Скажите, сколько с меня полагается?
— Иди. Скажу как-нибудь после. Вот приду в кузницу и скажу. Разочтемся. Мне серп нужен… для Тозагюль. Камыш будет жать. Потом продадим тот камыш, если найдется охотник.
— Ну так зайдите, дядя Юнус, пожалуйста. У меня очень хороший серп есть. Зайдите.
— Зайду.
Курбан взвалил на плечи свои пожитки черный скрученный войлок да зеленый сундучок с висячим замком, — сильно пригнулся, шагнул через порог и пошел по узкой зыбкой тропе, по краю рисового поля, заполненного водой, к большому проезжему тракту, где стояла его кузница.
Сизокрылый рассвет поднимался ему навстречу.
В темной мазанке, оставшейся позади, единственное крохотное оконце из промасленной бумаги вместо стекла выходило на восток. Курбан не видел, как чья-то смуглая тонкая рука осторожно приоткрыла промасленный уголок бумаги, и две женские головы, коснувшись друг друга, прильнули к просвету. Пока тропинка не свернула в сторону и Курбан не скрылся за камышами, две пары черных агатовых глаз все смотрели ему, вслед.
Переселившись в кузницу, Курбан продал проезжим людям рыжий отцовский халат из верблюжьей шерстя, яловые сапоги, ватное одеяло и даже черную с красными узорами кошму. Ничего у него теперь не осталось, кроме клочка старой кошмы, на которой он спал, да стеганого ватного халата, которым укрывался в холодные зимние ночи, а все остальное время аккуратно свернутый халат либо лежал, бережно прикрытый какой-то ветошью, либо служил Курбану подушкой. Была у молодого кузнеца мысль и этот халат продать. Вытерпел бы и зимой, без халата бы проходил. Какая тут зима! Мало ли ходит поденщиков, батраков да ремесленников всяких босиком круглый год — и зиму, и лето без халатов, в домотканых рубахах из маты, и ничего, не замерзают. Сильное было, одним словом, искушение положить в заветный зеленый сундучок еще хоть один серебряный целковый, да устыдился Курбан вот чего: как покажется зимой на глаза Юнусу, Кундузой да Тозагюль, что им скажет?.. Ведь встречаться все-таки с ними приходится.
Короче говоря, был Курбан одержим одной заботой: как можно больше добыть денег, а на что они ему, что он задумал — никто не ведал.
Слухи ходили, что есть у молодого кузнеца деньги, и будто бы немалые. Хранит он их в зеленом сундучке, а где тот сундучок, один аллах ведает.
Были слухи и обратные, что нет у Курбана-кузнеца даже медного гроша, потому что сидит он голодом, на одной ячменной лепешке, даже чай пьет не каждый день.
2Позади кузницы, за курганом, солнце опускалось за горизонт. Курбан не видел заката, но по тому, как все окрест ненадолго осветилось золотом — и дорога, и дремучий зеленый камыш, как, затеяв борьбу с этим золотом, синими змеями поползли из камышей сумерки, сначала понизу, по-над землей, и вот уже потухло золото на дороге, на листьях камыша, длинных и острых, похожих на узбекский серп; сумерки быстро ползли отовсюду; только в небе, в самом зените, еще шла какая-то причудливая игра или, может быть, борьба света и красок — синих и фиолетовых, что поднимались от земли, с бирюзовыми и золотыми, что еще держались вверху; по этой быстрой перемене света Курбан знал, что солнце село и что сейчас будет темно.
С наступлением темноты можно было кончать работу — поковок на завтра заготовлено достаточно, а дорога, как и всегда перед вечером, стала пустынна, ждать, видно, больше было некого.
Большими железными клещами, которые он держал в левой руке, Курбан вынул из горна белую, пылающую, как июльское солнце, подкову, положил ее на наковальню, ударил раза два молотком и вдруг прислушался. Со стороны шоссе донеслись веселые голоса, звон наборных уздечек, топот копыт.
Кузнец смотрел на дорогу, ждал, кто это там сейчас появится? Остановятся или проедут мимо?..
Подкова остывала, меняла свой цвет: сначала была красной, потом стала синей. Но, забывшись, продолжая глядеть на дорогу, Курбан все держал ее клещами на наковальне — в левой руке у него были клещи, в правой — опущенный молоток.
Стук копыт замедлился, и чей-то заискивающий, с хрипотцой, видимо уже немолодой, голос сказал:
— О-о, счастливец Низам-байбача, сам аллах многомилостивый показывает нам дорогу. Вот эта кузница.
Всадники остановились. Оттого, что все они были в белоснежных чалмах и дорогих халатах, а кони их были покрыты яркими и дорогими чепраками, Курбан растерялся и не мог сразу определить — сколько их было, пятеро или шестеро. Он словно онемел, продолжая стоять у наковальни и держать клещами остывшую подкову. «Молодой Низамхан! Желтая птица! — одновременно и радостно и тревожно подумал Курбан. — Это он самый богатый и, как говорят, самый щедрый человек в округе! Так вот он какой! А зачем он здесь?..»