Василий Земляк - Родная сторона
Шайба сперва все порывался в колхозы, хотел показаться людям в новом чине, но Кузьма Митрофанович на это замечал: «Сидите и пишите. От этого больше эффекта…»
И Максим Минович подчинялся. Сложность жизни исчезла, пришедшая ей на смену канцелярская суета сделала его тихим и смирным.
Вскоре он совсем отучился работать самостоятельно. Он ждал, пока завертится Кузьма Митрофанович, и от него уже вертелся сам. Кроме рабочих шестерен, есть в технике паразитарные шестерни. Их роль состоит в том, чтобы замедлять ход передачи. Максим Минович Шайба очутился в положении такой паразитарной шестерни, которая вращалась от Кузьмы Митрофановича Деркачева. Шайба знал, что в технике такие шестерни необходимы, а в жизни — вредны, но уже ничего не мог изменить и только старался вращаться в лад с Кузьмой Митрофановичем. Ореховый стол и непроницаемые шторы постоянно напоминали ему, как много он может… Но когда Шайба приходил домой, в маленькую комнатку, которую снял в живописном уголке города, ему чего-то не хватало. Надоедливый сверчок напоминал об одиночестве.
Шайба вынул из чемоданов праздничные, пересыпанные нафталином костюмы, накупил новых галстуков и поверх заношенных рубашек стал надевать пикейную манишку, а простые башмаки, которые носил в селе, заменил добротными модельными туфлями. Одним словом, одевался и обувался так, чтоб видно было, что он Шайба! Его сосед по кабинету агроном Громский чувствовал себя неловко рядом с ним и растерянно поглядывал на свои дешевые ветхие полуботинки. Шайба облегченно вздыхал, когда Кузьма Митрофанович уходил с работы домой раньше обычного. Так уж было заведено: пока Кузьма Митрофанович у себя — все подчиненные торчат за столами, чтобы в любую минуту быть под рукой. Один Громский попытался нарушить этот порядок, но очень скоро и он был поставлен «в рамки».
Шайба не упускал случая пройтись по городу. Особенно любил он бродить в воскресенье. Весь город выходил в этот день на улицы. Даже Кузьма Митрофанович с женой важно шагал по тенистым бульварам, и Шайба чувствовал себя свободным, как школьник на каникулах.
Иногда он приглашал с собой Громского. Тот соглашался, и Шайба, как бы платя за это, каждый раз угощал Громского пивом. Шайба не любил рассказывать о своей неудавшейся жизни, но, выдавая свое больное, все допытывался у Громского, почему тот не женится. Почему? Разве на это можно ответить?..
Когда-то, в детстве, Громский слыхал сказку о справедливом чародее-волшебнике, который всем людям отвешивал поровну счастья и горя. Этот весовщик хотел, чтобы не было очень счастливых или очень несчастных, он хотел уравнять людскую долю, сделать ее для всех одинаковой. Но счастливым не понравилась эта затея. Они сговорились и убили справедливца, и с тех пор опять все пошло так, как было прежде. Во всяком случае маленькому Громскому почему-то доставалось больше горя. Он рано остался без отца. Когда Громский подрос, то начал наниматься на работу, сначала водоносом на ярмарке, а немного погодя занял место своего отца, кочегара. Тут, у горячей топки, он и вымечтал ту профессию, которой вскоре посвятил себя. Он учился заочно. Из кочегарки он спешил в институт, а из института торопился снова на работу. И когда в институте его спрашивали: «Громский, почему у вас такие красные глаза?» — он отвечал: «У меня всегда такие глаза». Он никому не признавался в том, что, кроме физиологии растений и животных, есть еще физиология, сущность которой заключается в том, что каждый человек, даже самый приспособленный к местным условиям, должен есть, пить, одеваться и иметь жилище и что все эти блага не даются даром, а покупаются и еще долго будут покупаться за деньги. На «кочегарские» деньги Громского жила больная мать и две младшие сестренки. Хрупкие, нежные, красивые и, может, потому не слишком приспособленные к работе, сестренки безмерно любили своего заботливого брата, и он их любил не меньше. После окончания института Громский мечтал о благосостоянии своего семейства, но звание ученого-агронома (зоотехник не может быть агрономом, но всякий порядочный агроном всегда может быть зоотехником) давало ему денег не больше, чем железная лопата кочегара. Когда Громский прощался с кочегаркой, то товарищи подарили ему на память лопату, которой он работал, сказав, что эта лопата принадлежала его отцу. Громский не верил, что лопата могла служить так долго, но все же берег ее как драгоценную реликвию, и когда семье приходилось туго, поглядывал на нее весьма дружелюбно, хоть и не мог ею воспользоваться.
Работящего, покорного, доброго Федю любили и в управлении, но это не мешало понукать им, валить на него все, от чего отказывались другие. Его чаще других посылали в колхозы, и тут он на самом деле чувствовал себя зоотехником, придирчивым, внимательным и неподкупным, таким, от которого ничего не удавалось скрыть. За это некоторые председатели колхозов недолюбливали его. Однажды он слышал, как цедили ему вслед: «У, областная сволочь!» И Громский понял, что управление — это не то, о чем он мечтал у горячей топки. Что же касается женитьбы, то об этом он вовсе не думал. Он должен жить пока еще для одной семьи, в которой был и сыном, и братом, и отцом одновременно.
Всего этого Шайба не знал и смотрел на Громского как на баловня судьбы. А когда тот вслух мечтал о селе, о настоящей работе, Шайба воспринимал это как упрек по своему адресу, сердился и лишал Громского лишней кружки пива. Пользуясь всеми благами городской жизни, Шайба все же изредка спрашивал себя: а как там, в Замысловичах?..
Полюшко-поле!
Тетя Фрося все набивалась:
— Пошлите меня поварихой!
Так и сделали, послали ее поварихой. Сбили из фанерных ящиков полевую кухню, накупили мисок, ложек, кастрюль, полудили старые, с незапамятных времен валявшиеся в мастерской котлы, и со всем этим звонким хозяйством отправили тетю Фросю в полевой стан. Она ехала и напевала:
Полюшко-поле,
Полюшко, широко поле!..
Церемония приема длилась недолго.
— По чарочке будет? — спросил Карп Сила.
— Лишь бы денежки, — ответствовала тетя Фрося, не сходя с подводы. — Бабка Тройчиха недалечко…
— Коли будет по чарочке, тогда принимаем.
Зоя варила все суп да суп — пшенный, гречневый, гороховый (в обязанности бригадного учетчика не входило поварское искусство), а тетя Фрося устраивала обеды из двух, а то и из трех блюд, в зависимости от того, чем кончались у нее дебаты с Калиткой.
— Это вам не какое-нибудь, а общественное питание! Надо наших ребяток кормить витаминами, — наседала она на Калитку, приходя за продуктами.
Калитка сопротивлялся и долго считал-пересчитывал, кто сколько съест, исходя из возраста, комплекции и роста. В конце концов тетя Фрося вынуждена была пожаловаться Бурчаку на скаредность бухгалтера.
— Вы только подумайте! Я стараюсь, я душу вкладываю в свое ремесло, ребята не нахвалятся моими обедами, а ваш Калитка меня стрижет под нулевочку. Не буду касаться других, но Карп Сила съест полкило мяса или не съест? Товкач с болота повадился, как-никак бывший председатель, его черт знает чем не накормишь… Так вот смотрите, вы хозяин, как будете играть, так я танцевать буду. Я Калитке на пальцах растолковываю, что это выгодно: люди обедают, а в кассе денежки собираются, да с таким скаредой разве договоришься? Нет и нет, хоть ты ему кол на голове теши! Норм придерживается да еще и занижает. Так что решайте…
Жалоба подействовала, и полевая кухня стала вскоре настоящей столовой. Ее запахи разносились по всему стану. Товкач приводил с болота мелиораторов, Гордей Гордеевич вел за собой мастеров, строивших электростанцию на Уборти, реже, но приходил сюда и Евсей Мизинец с доярками. Скоро у тети Фроси появилась своя бухгалтерия, свои дебеты-кредиты, а с ними появилась и вывеска: «Общественная кухня колхоза „Коммунар“». На видном месте Зоя повесила книгу жалоб и заказов. Жалоб пока не было, а заказов — хоть отбавляй. Одним хотелось вареников с вишнями, другим — вареников с печенкой, а те, у кого «диетический желудок», просили, чтобы на второе были молочные блюда. Тетя Фрося угождала, как могла, с боем вырывала у Калитки нужные продукты, и все шло хорошо, пока вдело не впуталась бабка Тройчиха, которая украдкой стала приносить самогон. Притащит кошелку, сдаст тете Фросе оптом, а тетя Фрося в обед распродаст и имеет свежую копеечку. Но продолжалось это недолго. Однажды дяде Ване вздумалось провести возле кухни политинформацию. Только начал он говорить о том, сколько хлеба и денег выдадут в этом году на трудодень, как тетя Фрося совсем по-домашнему прыснула в кулак и мгновенно вывела мужа из политического равновесия.
— Таким, как ты, разумеется, фига достанется, — сказал он Фросе.
— Ой, какой работящий! Ты, голубчик, валяй на болото. Хватит тебе культуру наводить, — поднялся из-за стола Товкач. Гордей Гордеевич тоже подбросил острую шуточку, а Хома выбежал из вагончика и закружился перед дядей Ваней с балалайкой. Играл и пританцовывал: