Ванда Василевская - Когда загорится свет
Он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил его в печку. Людмила не повторила вопроса. Морщинка на ее лбу углубилась, но она ничего не сказала.
Алексей большими шагами ходил по комнате, наталкиваясь на стулья, задевая стол, шкаф. Тесно, ужасно тесно было здесь. Он больно ушибся об угол этажерки, сел, взял книгу и, пробегая глазами страницу, думал о другом.
Пришла Ася, торопливо, как всегда, пообедала и, видимо почувствовав напряженную атмосферу, куда-то убежала по своим делам. Людмила ушла на дежурство; вопреки своим ожиданиям, Алексей не воспринял одиночество, как облегчение. «Нина ранена», — повторял он. Но эти слова были лишены смысла: слова были лишены содержания, чувства — окраски. А Людмила и не спросила — ее не интересовало, — что это за письмо. О чем она думает, чем живет? А может, в ее жизни уже есть кто-то другой, и потому ей так легко сохранять равновесие возле мужа, который, он отлично знал это, отнюдь не приятен ей?
«Почему я все время думаю о Людмиле, а не о Нине?» — спохватился вдруг Алексей, но ответить себе на этот вопрос не смог.
За окнами темнело. Он не зажигал лампы и сидел в каком-то оцепенении. По коридору ходили люди, раздавались голоса, с улицы доносился вой машины, видимо не могущей взять подъем. И вдруг во все эти звуки ворвался иной, новый звук. Дрожащая, чистая нота.
Алексей прислушался. В коридоре смолкли шаги. В квартире напротив приоткрылась дверь. Слышно было, как открываются другие — внизу и вверху. Алексей тоже открыл свою дверь. Из тьмы коридора запахло капустой. Но он не заметил этого, хотя обычно это его раздражало.
Сверху плыла мелодия скрипки. Рыдающая, сладостная, широкая, она наполняла закоулки темнеющего дома, предвечерний мрак, словно голос из другого мира. Она лилась звенящей трелью, гасла и вновь поднималась. Поднималась высоко — казалось, к звездным путям за хмурым небом, и падала вниз, бессильная и рыдающая.
Нет, она не была печальна. В ней было что-то, что поднималось над печалью и над скорбью высоко к темному небу, где скорбь теряет свою земную тяжесть и грусть перестает быть грустью. Алексей закрыл глаза, вслушиваясь. Он перестал сознавать, что на скрипке играет человек. Мелодия жила будто сама по себе. Она наполняла собой грязный, мрачный дом, пронизывала сырые стены, и дом перестал существовать, стал музыкой. Она пронизывала сердце, и человек перестал существовать, становился музыкой. Звуки вели его в пространство без конца и края, сливались с ним. Не было мыслей, но был целый мир, и в этом мире не было ни крови, ни огня, ни дыма.
Алексей знал — Тамара сидит теперь спокойно у стола в своей комнате. Она открыла двери и слушает. Там, внизу у сапожника, бледный мальчик не напрягает слуха, он лежит спокойно, не всматривается расширенными глазами в мрак, стараясь уловить далекий, звенящий рокот мотора.
Там, наверху, старый художник дрожащими руками вынул из черного футляра скрипку, чудом уцелевшую в военном пожаре, на дальних путях эвакуации. Откуда же этот старый человек знает тайну жизни и смерти, тайну музыки?
О чем поет скрипка? Алексей вспомнил, как он раньше слушал иногда музыку. Это бывало по-разному. Прелюдия Шопена. Там цвел сад из роз, и в саду двое любили друг друга, а на башне били часы, — тяжелые, размеренные звуки падали в аромат роз, в сладостное забытье. Один удар — минует поцелуй, минует мгновенье счастья, которое не вернется.
И была такая музыка Чайковского: несется по лугу ручей, сверкает серебряная вода, низко над водой склонились ветки вербы. Было и многое другое, запомнившееся по концертам и радио. Музыка несла с собой образы, раскрывала чью-то судьбу. И твою собственную судьбу, непонятным образом скрытую в ней.
Но тут не возникали перед глазами никакие картины — музыка была над всем, и ее невозможно было перевести на человеческий язык. Она была своя, особенная. И Алексей на мгновенье почувствовал дикую, необузданную тоску — по чему-то неуловимому, неопределенному. Стать хотя бы на секунду как эта музыка, до глубины спокойным, до глубины чистым, до самой глубины правдивым. Вылезть из этой кожи и стать другим, новым Алексеем, не борющимся с самим собой. Сохранить в себе эту мелодию, слышать ее внутри себя.
Но музыка скрипки умолкла, и лишь мгновенье еще звучало в воздухе ее последнее эхо, высокий звук, пронизывающий, как серебряная стрела, летящая из тучи. На лестнице снова захлопали двери и застучали шаги, и Алексей услышал в коридоре, под дверью Тамары, шамкающий, тягучий голос Феклы Андреевны:
— А я к тебе, милочка, на минутку… Думаю, одна сидишь, чайку вместе попьем…
И, как волна, нахлынуло, набросилось все то, что было действительностью, — запах капусты из коридора, крики в квартире внизу, назойливый звук вечно капающей из водопроводного крана воды, письмо от Торонина. Мелодия скрипки была далеко от всего, она была из иного мира, наполняла сердце чистыми звуками, которые пробуждали в душе кротость и печаль.
И все же что-то осталось от этих колдовских минут, когда он на мгновенье почувствовал крылья. И когда Людмила вечером пришла усталая, он сам предложил ей:
— Отдохни, я поставлю чай.
Она высоко подняла брови от удивления, — он уже давно отучил ее от такой заботливости, — но ничего не сказала. Алексей растапливал печку, колол на щепки сырое полено. Людмила снимала мокрые ботинки, он заметил, что подошвы были дырявые.
— Нужно отнести к сапожнику, — пробормотал он и тотчас вспомнил, что он ведь давно уже обещал достать через знакомого кожу на починку ботинок Асе. И Людмила не удержалась, чтобы не заметить холодно:
— Гораздо нужнее починить ботинки Асе, она уже схватила насморк.
Это был упрек прямо по его адресу. И с него моментально слетела вся нежность и то неуловимое, что пробудила в нем на мгновенье скрипка.
— Это, разумеется, моя вина, да? Целый день бегает по городу, не удивительно, что простудилась.
— Она бы не простудилась, если бы у нее ботинки были крепкие, ты ж говорил, что можешь достать…
— Вот уж, поистине, нет у меня других забот, кроме сапожника и ботинок…
— Не думаю, чтобы это было настолько сложно.
— Не думаешь… Просто забыл — и все.
— В том-то и дело.
— В чем?
Он ощутил вдруг радостную дрожь. Этого-то он и ждал — скандала. Настоящего, крепкого скандала. Такого, какие бывали время от времени между ними, когда они любили друг друга.
Они вспыхивали оба — он и Людмила, и потом долго оба смеялись над собственной глупостью. Но с момента его приезда они оба задыхались в нестерпимо тяжелой атмосфере и ни разу не поссорились. Теперь у него было предвкушение скандала. Наконец-то выговориться, обругать, увидеть, как она сердится, как краснеют ее маленькие уши и сжимаются пальцы, как глаза начинают метать молнии.
— В том, что ты забываешь о таких простых вещах для тебя и таких необходимых для нас.
Нет, глаза не метали молний, уши не покраснели. Она сказала это холодно и спокойно, как всегда теперь говорила. Но Алексей еще надеялся.
— Очень любезно из-за каждого пустяка грызть человека.
Она хотела что-то ответить, но прикусила губы.
— Ну скажи, скажи же, что ж ты замолчала?
— Мне нечего сказать.
— В самом деле… Любопытно, что тебе теперь всегда нечего сказать.
Она взглянула на него холодными глазами, как на чужого, далекого человека. Он воспринял ее взгляд, как оскорбление, но она молчала, и придраться было не к чему. Прежде чем он нашел предлог к продолжению ссоры, явилась Ася.
— Добрый вечер! Как ты себя чувствуешь, папочка? Знаешь, у Мариного папы тоже грипп и Мара говорит, что от этого лучше всего есть чеснок. А ты любишь чеснок? Знаешь, у нас есть один мальчик, от него всегда пахнет чесноком. Некоторые даже с ним не хотят сидеть на одной скамейке, знаешь? А мне вот ничего, чеснок пахнет лучше, чем лук, правда? Салют слышал? Ну, смотри, какой ты, ты же вчера сказал, что будешь ставить значки на карте, а сам не поставил, теперь придется и за вчера и за сегодня. А вот это, как это называется, в газете было, так я совсем не могу найти, знаешь? Должно быть, какая-нибудь совсем маленькая местность, правда? А знаешь, у Мары висит такая большая-большая карта, не такая как у нас, им даже пришлось повесить ее в прихожей, и она висит в прихожей, и там все-все есть, даже такие совсем маленькие, вот которые «населенные пункты», знаешь? Мама, можно мне взять к хлебу этого смальца? Ужасно люблю смалец. А Вова сказал, что бандитов поймали, знаешь?
— Каких бандитов?
— Ну, тех… «Черную змею». И Вова говорит, что их будут судить, и каждый сможет пойти послушать. Ты пойдешь? Я бы не пошла, не люблю смотреть на бандитов. Но это хорошо, что их уже поймали, правда? А то некоторые боялись по вечерам ходить по улицам, потому что разденут. А сейчас можно будет, правда?
— Что еще за Вова?