Владимир Христофоров - Пленник стойбища Оемпак
Однажды он упрекнул меня в нерадивости, заметив на полу пылинку. Я понял, что в борьбе за жизнь расслабить волю может любая мелочь. А воля к жизни у него была под стать известному джеклондонскому герою из рассказа, который назывался: «Любовь к жизни». Отца я за это безмерно уважал. Человек обязан до последнего вздоха достойно прожить на этом свете. Отец даже не знал, что я колю ему морфий, — иначе вряд ли согласился принимать такой губительный препарат. За несколько минут до конца, схватив мою руку, он пытался приподняться, сесть… Просто лежать — означало поражение.
Никто, даже родственники не решались прикасаться к бездыханному телу отца, болевшего такой страшной болезнью. Готовить и снаряжать в последний путь пришлось мне, и я с благодарностью вспомнил соседа дядю Гошу, который, обмывая на соломке тело своей покойной жены, попросил меня поддержать ее голову… Это совсем не просто, когда тебе от роду едва исполнилось тринадцать лет. Но мы, люди, уметь должны и это…
В воскресенье пришли первые покупатели, три женщины и мужчина. Они постояли возле крыльца, спросили цену, неопределенно пошептались и ушли.
Проходили дни. Однажды на стук я открыл дверь и сразу дрогнуло сердце — вот они! На пороге стояла женщина с красным поросячьим лицом (пусть простит она меня за такое сравнение, в ту пору покупатели мне все были противны). Одежда выдавала в ней деревенскую жительницу: плюшевый, давно вышедший из моды, жакет, черный платок, по краям яркой расцветки, боты. За ней топтался смущенный, тоже краснолицый мужичок, чем-то очень похожий на женщину.
Они спросили хозяина дома, с недоверием оглядели меня и робко попросили бумаги на домовладение. Сопя и сморкаясь, долго разглядывали документ. С почтительным благоговением вернули его мне и только тогда переступили порог. Широким жестом я пригласил — прошу, осматривайте! Нет, они хотели произвести осмотр при мне. Я решительно отказался, когда мужик полез в погреб. Мало — в погреб, но шорохам за половицами я понял, что он пробирается в самый дальний угол дома, куда не решался в детстве проникнуть даже я. Его жена тем временем заглядывала в поддувала печи, двигала заслонками, обстукивала стены.
Он вылез в паутине, со следами многолетней пыли. Ничего не сказав, полез на чердак.
Потом, пошептавшись, церемонно сели за стол (после отцовской реконструкции коридора стол этот оказался в вечном плену у дома) и убедительно, я бы сказал сердечно, выложили все изъяны нашего дома: древесный грибок в погребе, слабый фундамент, рассохшиеся где-то бревна, что-то такое с печной трубой… Они назначили свою сумму, значительно меньше той, что была согласована с моими родственниками. С великим облегчением я кивнул головой и пожал мужику Руку.
Служащий, оформлявший куплю-продажу, спросил новых хозяев: «Здесь деньги передадите?» Те испуганно запротестовали: «Нет-нет, мы сами». — «Да, конечно», — смутился я.
Втроем мы вышли на солнечную улицу.
— Зайдем в парк, деньги вот, — сказал мужик.
В парке мужик расстегнул замызганную сумку с веревочными ручками. Я оцепенел — она была доверху забита грязными пачками рублевок. Каждая пачка перетянута старыми резинками.
— Здесь будем считать или дома? — строго спросил мужик.
— Д-дома, — выдавил я пересохшей глоткой и, взяв тяжелую сумку, опасливо огляделся. Такого количества денег мне еще не приходилось видеть. Они вызывали мгновенное и стойкое чувство страха и брезгливости.
Притворив ставни — как бы сказала бабушка, от дурного глаза, — мы принялись считать. В духоте и полумраке дрожащими потными руками я считал рубли, трехрублевки, изредка попадались даже пятирублевки.
Наконец со дна сумки был извлечен узел с мелочью… Баба вздохнула, мужик поднялся:
— Все до копейки. Из деревни мы вернемся послезавтра.
Скрипнула дверь, и стало тихо. Почти половина нашего стола была завалена деньгами. Я чувствовал их запах, запах навоза, сырости, человеческого и животного пота. Оба они, как потом выяснилось, работали на свиноводческой ферме. Сколько же им потребовалось дней и месяцев, а может быть, и долгих-долгих лет, чтобы вот так, по рублевке, скопить нужную сумму? Вот ведь, даже надежность сейфов государственных сберегательных касс не могла сломить в них извечную деревенскую недоверчивость.
Я хватился сумки, чтобы сложить весь этот капитал и снести в ближайшую сберкассу. К моему ужасу, сумки не оказалось — унесли с собой. Сгоряча принялся запихивать ворох денег в сетку-авоську, боись с ними остаться на ночь. Получился нелепейший огромный ком с торчащими из ячеек кончиками грязных бумажек. Высыпал снова на стол, успокоился и отправился в кладовую, где еще оставалось немало хлама. «Эти люди далеко пойдут, — сказал я себе. — И хлам этот приберут, и ничего у них не пропадет». На глаза мне попался трофейный японский вещевой мешок из грубого брезента. С ним я и потащился по пыльным улицам.
В сберкассе я сунул в окошечко первую охапку рублевок. Там пересчитали — я сунул вторую, третью… Кассир привстала, удивленно и негодующе воскликнула: «Вы что, смеетесь надо мной?» Вокруг собралась очередь, взывала к порядку, нервничала.
— Вот вам ваши рубли, идите и сложите по номиналам…
Стиснув зубы, я вышел с мешком на улицу. Страшно хотелось есть. В столовой, однако, была большая очередь, а в ресторане потребовали оставить мешок в раздевалке. Чуть не плача, я вернулся домой и лишь к ночи рассортировал деньги по пачкам, связав их теми же резинками.
Всю ночь передо мной на церковной паперти кружились нищие, подкидывая в воздух разноцветные царские денежки, а на мостовой металась наша полоумная соседка, ползком собирая и запихивая их в японский вещевой мешок.
Днем я сходил к родственникам проведать бабушку, вручил ей положенную долю и с тоской оглядел нашу такую до боли знакомую обстановку.
— Ты имя-то, имя-то дай немного, из моих дай, как-никак родня, — прошептала бабушка, указывая пальцем на дверь в соседнюю комнату.
— Обойдутся. И так все к ним перекочевало. Ты сама крепче береги свои деньги, не давай им, — сказал я тоже шепотом, хотя прекрасно понимал, в чьи руки попадут бабушкины деньги.
Так и случилось. Не прошло двух недель, как бабушка запросилась к дочери, жившей на другом конце Союза. Ко мне ехать она наотрез отказалась, а ведь любила меня — это доподлинно! — пуще своих детей. Видно, не хотела мешать молодой семье, да и город, где я жил, был ей чужим. К дочери бабушка приехала с трешницей в кардане и через месяц умерла от тоски по родному дому.
А в городе тем временем распространился слушок: мол, вот каков он, получил отцовские деньги и умотал восвояси, оставив бабушку. Даже мой дружок Ленька Кузнецов спустя много лет слушал мои сбивчивые объяснения с недоверием, отчужденно. Эта встреча с ним была последней. Сейчас я все хорошо понимаю: суровые факты были против меня — бабушка осталась, я уехал с деньгами, не оделив родственников, а о бабушкиной доле просто никто не знал.
Все эти годы я запоздало думаю об отцовских деньгах и смутно предполагаю, что не так надо было ими распорядиться, а как-то иначе. Деньги требуют особой мудрости и опыта. Ни того ни другого у меня тогда не было.
Заняв недостающую сумму, мы с женой купили пианино и отличный мебельный гарнитур. А в декабре того же года я с полупустым саквояжем уехал на Север, который окончательно сформировал мой характер, научил распознавать мнимые и подлинные ценности, подарил новых друзей, которые умеют любить тебя, не копаясь в прошлом. Эти друзья умеют прощать слабости и ошибки, но более всего на свете презирают три вещи: предательство, грубое отношение к женщине и жадность к деньгам.
Я несколько раз бывал на могиле отца, издали смотрел на наш дом. Подойти боялся, боялся быть узнанным: «Запомните этого человека. Это он за отцовские деньги продал свое доброе имя». И лишь через десятилетие посмел переступить родной порог. Вернее, мне поначалу не позволил этого сделать хозяин, так как, чтобы скрыть свое волнение, я принял ошеломивший его довольно-таки развязный тон разговора.
— Хочу приобрести эту хибару, шеф, — сказал я небрежно самоуверенному краснощекому мужику, в котором с трудом узнал давнего моего робкого покупателя.
Он, мне показалось, смешался, испуганно замотал головой:
— Не… не… Дом не продается.
— За деньги все продается, — жестко отрубил я, а глаза мои шарили по бревнам, наличникам, косякам, узнавая знакомые следы и приметы родного жилья. — За деньги, шеф, все сейчас продается, — повторил я. — Сколь отдал за эту рухлядь?
Мужик переступил, огляделся и шепотом выдавил цифру, вдвое превышающую ту, какую он мне когда-то дал: «Но нет, дом не продается»…
— А я даю вдвое больше, а?
— Вдвое?! — белесые его брови поползли вверх, а лицо приняло страдальческое выражение. Мне стало жаль мужика. Я сорвал кепку и трахнул ею о крыльцо: