Василий Еловских - Четверо в дороге
Прозвище Рысенок дали отцу Василия, прокатчику, тот здорово по деревьям лазил: руки, ноги — все в ходу; ветка за ветку, ветка за ветку, моргнуть не успеешь, как он уже на макушке раскачивается. «Гли-ка, рысь да и тока!» Точнее, не как рысь, а как обезьяна. Но никто из шарибайцев никогда не видел обезьян даже в клетках. И — пошло, ко всем Таракановым прозвище это прилипло. В старину почти каждому прозвище давали, часто обидное для человека, унижающее его. Косой, Ванька Кривой, Маркелыч Косолапый, Микола Бык. Жукова называли Жук, Блохина — Блоха, Птицына — Кинарейкой. Были и совсем нецензурные, похабные клички. Мальчонкой меня за большой живот прозвали Пузо. «Подь-ка сюда, Пузо». « А это у Пузы».
С Васькиным отцом мы одногодки. Учились вместе. Я квеленький был, а он здоровяк. Задира, драчун. Все ко мне приставал. Иду из школы, а он где-нибудь в безлюдном заулке стоит, поджидает. Неторопливо подходит, глядя на меня, как на мышь. И давай кулаками по мне молотить. Набьет и — в сторону. Сделал свое дело. Видимо, его возбуждала моя слабость, беспомощность. Я только плакал, выкрикивая: «Чё ты дерешься, чё тебе надо?!» Громкий плач и крик были моим щитом. Бил он слабо и не долго, но почти каждый день. И это страшно угнетало меня — я жил в ожидании побоев.
Моей матери, нервной, больной, все казалось, что вот-вот наплывут на нее и на всю семью нашу какие-нибудь неприятности, беды. Она часто беспричинно вздрагивала, пугалась чего-то. Даже на фотографии отчетливо виден ее испуганный, настороженный взгляд. Думала, — оберегает меня, а получалось — портила. «Не ходи... Нельзя... Не связывайся... Подальше от греха...» И пословицы своеобразные: «Береженого бог бережет», «Семь раз отмерь, один раз отрежь», «Берегися бед, пока их нет».
Дома, лежа на кровати, я мысленно лупцевал и побеждал своего противника, представляя, как одним ударом сбиваю его с ног, а встречаясь с ним — терялся. Однажды, обозленный на Рысенка, глотая слезы, я дал себе слово, что убью его. Вырасту и убью. Как бешеную собаку. И от этого мне стало легче. Мой враг был обречен, и я знал это, один я на всем белом свете. Что его удары — пустое. Выдюжу. А уж потом!.. Видимо, после такого решения что-то изменилось в моем характере, в моей внешности. Может быть, исчезли приниженность и великий страх, возбуждавшие Рысенка. Может быть, я смотрел на него уже как-то по-другому. Что-то изменилось. И Рысенок вскоре отстал от меня. Когда я подрос и начал работать на заводе, он однажды вновь налетел. Но я был уже довольно рослым и сильным. Схватил его и поборол. Драться я не умел, все еще пугался драк, а бороться любил. Рысенок попросил совсем по-детски: «Не говори, слушай, никому, что поборол меня...» Всю жизнь он неуемный был, так в драке и погиб.
Потом, когда матери уже не было в живых, отец спохватился и начал по-своему «выправлять» меня: «Экий ты телок! Не парень, а старая баба». Я понимал, что он в общем-то прав, но его грубость отталкивала.
Завод обкатал меня, обточил все лишнее, ненужное. Однако что-то от раннего детства, от материнских наставлений, пожалуй, осталось. Временами одолевали неуверенность, тревожные раздумья.
Тараканов вызывал улыбку у людей, знавших его: только заявился человек, ничего не сделал, рта не раскрыл, а люди посмеиваются. Всем анекдоты рассказывал, для женщин одни, для мужчин другие. Хочешь не хочешь, а от смеха за живот схватишься. Василий ничего не умел делать помалу: уж если гулял, так гулял, бутылку водки выдует без передыху и хоть бы хны. Плясал до упаду. Раз до того доплясался, что водой отливали. Среди обдирщиков Тараканов самую наивысшую выработку показывал.
Бабы так и липли к нему, и он до них был большой охотник.
Василий навеселе. Не по дощатому тротуару, а возле самой воды шагает, запнулся за бревна, их привезли сюда, чтобы сделать плот для полосканья белья, ругнулся. Нагибается, крякает. Вот, лешак! Поднял бревнище за один конец и отбросил к воде. Всплеск, громкий в тишине. Опять забавно крякает, будто крепкого кваску после баньки выпил, другое бревно поднимает.
Шахов тихо смеется, говорит одобрительно:
— Си-лен!
— Василий, брось! — крикнул я. — Уплывут...
— Не уплывут, — хохочет Шахов. — Не река... Нету течения.
Да, возле этого берега течения нет, есть немного на той стороне, у плотины. Но мне почему-то захотелось возразить Шахову. Подумаешь — широкие натуры.
— Налакался...
— Сухарь вы, Степан Иванович. Перестаньте, Тараканов!
Василий опять запел хрипловатым голосом.
Шахов сказал, пожимая мне руку на прощание:
— А у Льва Станиславовича, кажется, дрянь дела.
Закурил, зевнул: не человек — камень.
— Жаль, старикана. Добрый все-таки... А погодка, кажется, ухудшается. А?
Говорит одинаково равнодушным голосом и о «старикане» и о «погодке». Мне стало не по себе. Надо ответить, а отвечать не хочется. Отворачиваясь, я бормотнул неопределенно: «Да». Подумал: «Он фальшивит, а я поддакиваю. «Да» есть «да». Эх!» И уже злясь на себя, проговорил тихо и напряженно:
— Не знаю уж, насколько жаль.
Он будто подавился чем-то, только клокот из горла вдогонку донесся до меня.
Я сказал как бы сам себе, но нарочно громковато:
— Бесчувственный какой-то.
«Услышал ли?»
Шел и казнил себя: «А вдруг он только кажется таким равнодушным? Только кажется». Чужая душа — потемки.
Окна везде закрыты ставнями, темно, безлюдно. Лишь вьюга гуляет, свистит, будто радуется, что всех выгнала с улицы: «Уу-и-й-ди! Ууу-и-й-ди-и. Ууу-иии!»
Снег лезет за воротник, тает на шее и противно холодными струйками стекает по спине.
«Ууу-и-ди-и! Ууу-иии».
4
При царе время шло по-черепашьи, смены на заводе, дни и месяцы, как новые пятаки, друг на друга походили. В советские годы вся сонность эта полетела вверх тормашками.
Шарибайск — глухой уральский уголок, никому неведомый, таких бессчетное количество на Руси. И уж что скажешь о нашем механическом цехе. Песчинка. Невидимая клетка в огромном теле. Но клетка здоровая, растущая.
Цех стремительно менялся. К мертвым, по виду тюремным, стенам, оставшимся еще от Демидова, за несколько дней сделали пристрой из бревен, досок, установили в нем десятка три токарных станков, на которых начали обтачивать трубы — обдирать с них грубую поверхность. Трубы нужны были для изготовления шарикоподшипников. Новое отделение цеха назвали обдирочным.
Рабочий всякое мудрое слово на свой лад переделывает: обдирочное отделение стали называть коротко — обдиркой.
Видимо, много шарикоподшипников требовалось стране, к нам летели телеграммы, приказы увеличить выпуск труб. Решили построить для обдирки кирпичный корпус, по объему даже чуть побольше механического цеха, и эту работу заводское начальство взвалило на нас.
В апреле начальником механического назначили Шахова. Миропольского перевели на инвалидность.
И вот тут началось!..
Шахов стал все перестраивать на свой лад. Сломали конторку цеха, мрачноватую грязную конуру, и на ее месте построили стеклянную, во все свободные места станки понатыкали, перекрыли крышу, заменили мутные стекла в окнах, пробили новые двери и все это разом. Штукатурили и красили в красном уголке. Не знаю, почему большие, недурно для тех времен оборудованные комнаты и залы называли тогда уголками. Ничего себе уголки! Понавесили лозунгов и плакатов, ни в одном цехе завода не было их столько. Работа все непривычная, пыхтели, ругались, смеялись. Крик, гам.
Провели собрания; спорили, шумели до хрипоты, а выводы делали в общем-то немудрые: надо лучше работать, всем перевыполнять нормы.
Я любовался Шаховым. Он умел выступать. В те годы трибунщиков и болтунов страсть сколько развелось, пели что те соловьи. Шахов обрушился на цеховых болтунов:
— Тут кое-кто из мужиков захотел общими словами, как заслонкой, прикрыться. Пословицы всякие... Тогда уж позвольте и мне парочку пословиц привести. «Пуганая ворона куста боится», это адресую тем, кто тянет кота за хвост и против всего нового выступает. А вторая пословица: «Смелый приступ — половина победы».
Необычное вступление. Чаще на собраниях сыпались общие, «шибко политичные» фразы, гладкие, как из газеты, но нагнетающие скуку и зевоту, потому что не было в них ничего нового. А тут — анализ. Такая-то смена идет позади. «Рассмотрим, почему?» В смене этой наименьшая выработка у токаря Федорова. Почему Федоров отстает? Тысяча «почему» — и на все ответ. Анализ и анализ. Говорил, какую получит государство пользу, если каждый рабочий в цехе и на всем заводе увеличит выработку на один процент. Хотя бы на один. Сколько на эти средства можно приобрести станков, купить велосипедов, сшить костюмов. Приводил цифры и факты, цифры и факты...
Люди такого, как Шахов, склада часто работают не только за себя, но и за многих и, бывает, а это уже опасно, — подменяют, подавляют других, полагая, что только они все знают и могут. Шахов в каждую щель не лез, знал: в мелочах погрязнешь. «Это дело механика». «К мастеру! Пусть разбирается мастер. Почему ко мне?» Кое-кто возмущался: