Виктор Потанин - На вечерней заре
— Чудишь ты, отец, — сказал тихо сын, но отец услышал и оглянулся.
— А ты не хитри, Афанасий. Скоро к тебе постучусь — принимайте. Хоть жену подготовь немного, а то инфаркт хватит. А что, Афоня? У других было и у тебя будет. Как завопит на тебя да затопается: кого пускаешь, благоверный мой? От него запах-то — нос закладывает. И деревяшка болтается… — И вдруг рассмеялся нехорошо, со значением и опять потянулся к сыну всем туловищем и заглянул снизу вверх. — Значит, койку где помещают? Теснота, говоришь, у нас? Да ладно уж, не страдай, сынок. Я не стану к тебе натряхиваться…
Афанасий промолчал, хоть терпение закапчивалось. Его все уже угнетало здесь: и прямые насмешливые глаза отца, и его голос, и духота в комнате, и не нравилось, что сестра с мужем куда-то уехали. С сестрой бы все же повеселей.
Отец опять задышал тяжело. В груди что-то поскрипывало, как будто выпевал сверчок. Афанасий встал и открыл окно. В створку сразу хлынула свежесть, запахло березой. День уже прошел, и солнце скрылось за лесом. А в улице было все еще светло и просторно, и листья деревьев переливались, сверкали от зелени, и далеко-далеко разносился гул одинокого трактора — веселый, как на празднике. И сразу захотелось куда-нибудь в лес, на траву. Афанасий курил и вслушивался в себя. Распускались деревья, наливалась листва, а ему всегда в эту пору печально, в душе оживали неопределенные чувства потери и ожидания, и это томило, помаленьку терзало, и было жаль прожитых дней. И ничего не вернешь. Из задумчивости его вывел отец:
— Не страдай, сынок, я к тебе не поеду. И удочери не останусь. Есть у нас с Федором один планчик… — Последние слова он произнес уже нормальным, чуть расслабленным голосом, в котором слышалась большая усталость. — Так что, Афоня, меня больше не распределяйте. — Все это время он уже сидел не на диване, а на низкой, неудобной скамеечке, но для него она, наверное, казалась удобной, привычной.
Афанасий повернулся к нему и спросил еле слышно:
— Зачем злишь меня, отец?
— Не то, Афоня! Я к тебе откровенно… Вон у Федора Вотина тоже сын и не хуже тебя — председатель колхоза. А надежды нету у Феди. Потому что сноха… Не нужны мы вашим женам, Афоня! Заболеешь — стакан воды не допросишься.
— Ох, уж этот стакан!
— Так ведь жаль человека. Мы же фронт с ним прошли. Мы ж, поди, ветераны!
— Что ты — Федор да Федор! Хоть бы спросил: как живу, как семья?
— Э-э, Афоня! Семьи у тебя нет. Вот сынка наживете, тогда будет семья. А пока пустоцветы. И что за молодежь — детей не рожают?
— Не лезь в душу! Нехорошо… — рассердился опять Афанасий. Он все еще стоял у окна, лицо его побледнело, и ладони подрагивали. Но он крепился, сжимал себя, чтобы не крикнуть, зато отец не сдержался.
— Замолчи, сынок! — И вдруг резко спрыгнул со своей поскрипывающей скамеечки и застучал деревянной ногой. Пол в комнате ухнул и закачался. Наверное, доски были тонкие, слабые.
— Не позволю, Афоня! Я не позволю…
Сын не отвечал, даже не повернулся. И это отрезвило отца. Он замолчал, только громко дышал. Потом шагнул к окну и встал рядом с сыном. На лице уже блуждала вялая, виноватая улыбочка, глаза искали сочувствия и защиты.
— Извини, сынок, не суди! Придет такое — собой не владею. И на кого кричал — на тебя!
— Не страдай, отец. Перемелется…
— Так ведь нервы, Афоня. Все нервы… И откуда быть нервам-то, коли состарился.
— Ты не состаришься, — улыбнулся сын и стал неторопливо разминать сигарету. По комнате пошел запах дорогого, мягкого табака. Потом скользнула вверх струйка дыма, пахнуло резко паленой бумагой, и снова этот тонкий аромат. «Надо же, — думал сын, — как сойдемся с ним — сразу ссоримся. А зачем?..» — И он вспомнил вдруг еще одну ссору. Он закончил тогда десять классов и собрался в Омск — в медицинский. А отец хотел оставить его дома, возле себя.
— Иди, Афоня, в педагогический. Будешь с нами, и мы с тобой…
— Нет, отец! Не просите.
— А я заставлю! И не отвертишься, — он рванулся тогда со стула и так же стукнул деревянной ногой. И так же пол закачался под ударами сухого, почти железного дерева. Даже штукатурка посыпалась.
— Нет и нет! — повторил он дважды отцу, и тот сразу обмяк, растерялся, и так же виновато смотрели глаза.
— Иди, Афоня, в педагогический! Я тебе за это «Урал» куплю. Ты ж просил мотоцикл.
— А «Уралы» с коляской. У тебя не хватит валюты.
Отец вначале не понял, а потом ответил с гордым хвастливым вызовом:
— У меня на книжке полторы тысячи!
— Нашел деньги! Это — так, побренчать…
И тут ворвалась беда. Вначале отец замотал головой, будто кипятком его обварили или по затылку ударили. Потом поднял кулак:
— Как ты меня, сынок? А ну — повтори! Не желаешь?.. Тогда сам тебе повторю. Как мы с мамкой своей всю жизнь пробренчали. Как… — он задохнулся и точно оглох. Потом кулак опустил, но в глазах все равно кипело и плавилось, и он опять закричал: — Да, всю жизнь!!! Но за вычетом фронта. А там тоже платили. Вот купил деревянную…
И тогда сын решил добавить. Медленно отодвинул ящик стола и достал сигарету. Зажег спичку и закурил на глазах у родителей. Он в первый раз закурил открыто и без стеснения, с каким-то дерзким, слепым отчаянием. И последнее, что он видел в этой родительской комнате, были полные тоски глаза матери. Она смотрела на него, как на преступника, и покачивала головой.
И все равно он поехал в Омск. Мать с этим быстро смирилась, даже гордилась им:
— Мы больные с тобой, Николай Николаевич. — Она тоже называла мужа по отчеству. И когда обращалась, то почему-то робела, стушевывалась, как будто говорила с крупным важным начальником. — Мы больные, а сын нас вылечит! Глядишь, проживем с тобой до семидесяти…
«До семидесяти, до семидесяти… А сколько будет сейчас ему?» — вдруг спросил себя Афанасий и передернулся: точно не знал. Стало стыдно. «То ли шестьдесят семь, то ли семьдесят?»
Он присел осторожно на подоконник. Из ограды шла вечерняя свежесть, холодила рубашку. Ему уже хотелось есть, но заговорил отец:
— Вот сижу, Афоня, и думаю — то ли сообщить тебе, то ли скрыть пока…
— Сообщай, конечно! Выкладывай.
— Так вот, сынок, есть у нас с Федором планчик. Собрались мы с ним в дом престарелых. Да, да! И не криви лицо. Будем там копать грядки, а зимой чистить снег по всей территории. И освободим мы своих сыновей-дочерей от великой обузы.
— Ты вредный, отец! Как и все старики, — сказал Афанасий и прищурился. Он чувствовал, как у него начинают подрагивать пальцы, а это был плохой знак. Еще немного — и сорвется. И начнет тоже кричать, выяснять отношения. А этого не хотелось. Да и понимал теперь, что отец вызвал его без всякой причины. Просто надо поворчать, покуражиться. Вот и сочинил про дом престарелых. А пройдет еще час, и он застыдится своих слов и заплачет. И начнет умолять его не сердиться и попросит прощения, а потом еще больше расстроится и начнет глотать сердечные капли.
— Давай, отец, попьем чаю!
— Вот молодец какой! Догадался сказать, — и пошел на кухню, забрякал тарелками, а Афанасий смотрел, как далеко-далеко над лесом разгорается красное облачко. Вот оно вздохнуло и пошло в ширину. Вот уже весь горизонт стал пунцовым, как мак. Значит, быть дождю или холоду, или ветер начнет гулять и хлестать по березам. И Афанасий даже поежился и прикрыл окно.
Потом они пили чай. Отец с удовольствием резал белый хлеб, и ломти выходили высокие, пышные. На них мазал тягучий мед.
— Ешь, сынок, наводи живот. Свой хлеб-то, домашний. Я сам понемногу стряпаю. А что… Чем могу — помогаю. — И он смутился, прикрыл рот ладонью.
— Очень вкусно, — сказал Афанасий.
— Ну как же — не вкусно! В этом колхозе председателем Леня Вотин. Моего Федора сын. Да ты его знаешь… Я его еще мокренького на руки брал, а теперь — фу ты, ну ты — хозяин. И какой хозяин, Афоня! Весь колхоз перевернул по-своему! И любят его, конечно, и уважают. Потому и Марию, сестру твою, отправил в эту деревню. Она после института тогда растерялася, а я позвонил, и ее колхоз запросил. — Отец улыбнулся, словно вспомнил что-то приятное. — Но сестра твоя оправдала! Агроном такой — не нахвалятся! Только вот ребятишек нет. Чего-то я вам не привил.
— Человек — не дерево.
— Именно дерево! И ты тоже, Афоня, — дерево, и сестра твоя тоже, и все. И за вами надо много ходить: поливать да окучивать.
— Ты философ, отец.
— Все мы, Афоня, вначале философы, а потом приходит время платить долги.
— Кому?
— Людям, Афоня. Все им, все им. Вот ты врач, а без врачей нам нельзя.
— Куда ты клонишь, отец? — сказал опять с беспокойством и отодвинул чай. Ложечка в чашке звякнула о тонкий чешский фарфор.
— Сколько у тебя, Афоня, было смертей? Ну, от твоей руки? — Последние слова ему дались через силу, и он начал шумно дышать. А лицо опять побледнело, опало, а хохолок пошел вверх. И вот уж он торчит над головой прямым столбиком, словно дразнит кого-то, смеется.