Виктор Потанин - На вечерней заре
Они стояли, словно чужие. Афанасий закурил и повернулся в сторону леса. Ему сделалось грустно. Болела душа, и хотелось уехать. Но отец стоял рядом, какой-то совсем поникший, обвислый. Что его сжало, что подсушило? Афанасий ждал сейчас от отца то ли признаний, то ли нотаций — у того бывали такие минуты. Но отец молчал, затаился. Наверное, слушал свое дыхание. В последние годы у него не ладилось с сердцем.
— Да-а, сынок… Стары, говорят, старятся, а молоды растут, — начал старший с дальним подходом и вдруг, не таясь, не скрываясь, откровенно загляделся на сына. Но тот не видел. Он все еще курил, смотрел на дальние березы, а на висках его горели кусочки солнца. А отец все смотрел на сына, не отрывался. Он всегда любил его волосы, длинные золотые их пряди. Вот и теперь они опускались до самых плеч, точно кого-то дразнили.
— Ты как девушка у меня…
— Что, что? — спросил Афанасий. Но отец не ответил. Он все смотрел и смотрел на эту золотую волну, и сердце таяло, замирало, и хотелось каких-то особых слов и признаний; вот уж и глаза стали на мокром месте, еще миг — и польются слезы, а зачем, отчего… И чтобы скрыть свою нежность, растерянность, отец еще больше нахмурился и повесил голову.
— Ты что-то сказал мне?
— Я не знаю… Заглуши-ка мотор, сынок. Чего зря тарахтит?
— А ты садись со мной. Потихоньку поедем.
— Ничего не выйдет, сынок. Не залезти мне в твою колымагу. Ни согнуться, ни разогнуться. Ты уж езжай потихоньку, а я сзади, Афоня…
Сын поморщился. Он не любил свое имя, стеснялся его. Чудилось в слове «Афоня» смешное что-то и простоватое — прямо кличка, как у собаки.
— Езжай, Афоня, езжай…
Машина рванулась с места, но сразу притормозила, будто одумалась, и пошла уже плавно и медленно, как в похоронной процессии. Настроение у Афанасия было больное, печальное, и не хотелось ни о чем думать, ничего вспоминать. И он машинально смотрел, как движутся мимо дома и ограды, как перебегают через дорогу собаки злыми короткими перебежками, как чей-то мальчишка катит на велосипеде с беспокойным веселым отчаяньем, но все это не отвлекало, не трогало, и он рассмеялся над самим собой: «Ну и ну! А чего я психую?» И сразу надавил на тормоз. Потом медленно подогнал машину к низкому домику, сделанному из деревянных шпал, черных, подгнивших.
Отец приотстал от машины, хотя шагал широко, торопился. Деревянная нога запиналась, потому шел он на один бок и все время подпрыгивал и махал при ходьбе руками… И опять Афанасий злился, мрачнел и жадно курил.
Вот отец почти рядом. И опять поразило лицо его. Оно казалось совсем серым, испитым, точно жизнь уже ушла из него и никогда не вернется. А голова стала маленькая, как у подростка, и на макушке торчал седой хохолок, будто в насмешку…
— Куда гонишь, Афоня? Никто нас не ждет. Сестренка твоя к свекровке уехала, а я заскучал. Вот и вызвал…
— Только и? — усмехнулся сын.
— А что плохого? Отец же вызвал тебя! Это надо понять. Где, говорят, сокровище наше — там и сердце наше…
— Кто говорит? — засмеялся Афанасий и глубоко вдохнул в себя чистый березовый воздух.
— Стары люди говорят, Афоня. Стариков-то не почитаете…
— Так, так, сокровище наше, — заворчал про себя Афанасий, и что-то сухое, холодное промелькнуло в глазах. Но отец не заметил, и тогда сын перевел разговор:
— Ну и строят у вас! — он задумчиво посмотрел на шпалы, нахмурился. — А кругом столько дерева, и березы вон…
— То дерево золотое. Надо беречь… А эти шпалы по случаю. Шефы привезли да оставили… Ну пойдем, сынок, в дом.
Пока шли к крыльцу, Афанасий терзал себя: «И чего он хитрит со мной, отвлекает? А ведь сорвал с места, послал телеграмму…»
Потолки в комнате были темные, низкие, и Афанасий сразу вспотел и зажмурился. И еще долго не мог прийти в себя, отдышаться, все казалось, Что здесь не было воздуха. У него снова испортилось настроение.
— Ты б хоть деревяшку-то отстегнул. А то больно уж по-сиротски…
— Да привык я, Афоня. А протез есть у меня, как же нам без протеза…
— Я тебе импортный достану, удобный…
— Да, ладно, сынок. К чему привык, к тому привык. Вон и Федор, дружок, на такой же… Да и дерево-то роднее. — Он еще что-то сказал про себя и начал осторожно устраиваться на диване. Вначале вытянул деревяшку, потом медленно опустил спину. И улыбнулся виновато:
— Извини, сынок, беспорядок. Не стираю, не мою. Да и гложет меня что-то. Надо бы посоветоваться…
— Ну, давай перекинемся! — сразу ожил Афоня и сел напротив.
— Не так быстро, сынок, не галопом. — Он прикусил губу и замотал головой. Хохолок на голове приподнялся. Это всегда предвещало ссору или злой разговор, и Афоня ко всему приготовился. Он знал, что у отца нервы всегда на взводе и может быть такая минута, когда он накричит и пойдет напролом, а потом горько-горько заплачет. И эти переходы от крика к слезам встречались часто и повторялись, а потом отец страдал от них, стараясь забыть. Вот и теперь ждал Афанасий такого же, но отец заговорил спокойно:
— Что-то Федор Иванович не заходит. Наверно, тебя испугался. Эх, Федор, Федор… Мы с ним и ботинки-то делим поровну!
— Не понимаю… — проговорил Афанасий.
— Дело, сынок, простое. У меня левой нет, у него праву ногу похоронили. А размер-то у нас один. Я, значит, куплю ботинки, а зачем мне два? Я на праву ногу одену, а на леву — ему. А потом он идет в магазин. И расход у нас половинный. Ну, теперь-то усек?
— А как же! — засмеялся Афанасий.
И отец тоже вздохнул легко, улыбнулся. На лице сразу разгладилась кожа, но глаза все равно оставались печальными. Только на миг в них мелькнуло что-то нежное, теплое, какой-то ветерок пробежал и затих, — и опять печально и хмуро лицо.
— Господи, господи… До старости дожили и еще хочем жить. А зачем? А куда? И хватило бы мне, да и Федору… Как ты думаешь, Афоня? Скажи…
Сын промолчал, ушел в себя. Ему надоело сидеть на стуле, надоели духота, липкий пот под рубашкой, он хмурился и покусывал губы.
— Да не морщись, Афоня! Я ведь знаю, что надоел. И тебе, и сестре твоей… Она вон все ходит да фыркает: не там сел да не там разделся. А я ведь отец. И тебе тоже отец родной…
— Родной, родной! Успокойся! — засмеялся сын и достал сигарету.
— Вот и скажи ей, чтоб язык придержала. Да что ей скажешь, она и на мужа, на Ивана, наскакивает. И все ей невесело. Почему нынешним все невесело? И что надо, каких апельсин таких? И зарплаты вроде хорошие, и квартирами наделили, а им все мало да все не так… И со свекровкой Мария ругается, но и та сдачи дает.
— Все правильно! — перебил Афанасий.
— Нет, неправильно! Заблуждаешься, сын. Они из-за меня, видно, цапаются. Я место занял ее. У ней Иван-то один-разъединственный. Ей бы с сыном жить да командовать, а я тут путаюсь. Ну, а как? Двух-то стариков не засадишь в клеть…
— Зачем звал, отец? — не вытерпел Афанасий. Он снова нервничал: понял, что отца понесло и понесло по волнам и неясно даже — прибьет ли к берегу. А если и прибьет, то все равно ненадолго. Через минуту он может вскочить и забегать по комнате или хуже того — застучит деревяшкой, как молотом, прося внимания, а потом еще больше расстроится и заплачет, как мальчик.
— Зачем звал? — повторил Афанасий. — Я думал, ты заболел.
— Не дождетесь, когда издохну, — усмехнулся отец и поморщился, как будто в нос попала пыль или табачные крошки, и сразу на лице родилась обида и хохолок на макушке откинулся. — Так, что ли, сынок? А я все топчусь, старый черт. — Он с большим усилием приподнялся, потом сел опять. Дышал тяжело, да и дышать совсем нечем. Комнатка низкая, тесная, словно игрушечная. И вещей много: телевизор, комод, книжные полки… Афанасий огляделся по сторонам и спросил примирительно:
— Ты где спишь-то?
— Не понял, Афоня.
— Где койку твою помещают? Ведь теснота.
— Аха, аха… — словно бы отмахнулся от ответа отец. Потом потянулся к сыну всем туловищем и заглянул в лицо снизу вверх. Глаза его отливали желтым, пронзительным и как будто смеялись, лукавили:
— Так ведь временно я тут, сынок. Совсем временно. Вы же так с сестрой договаривались? У ней, мол, год старик прокантуется, потом — у тебя год, потом снова к ней. Поделили отца ровно-поровну, распилили напополам. Ну и правильно сделали. А то одному-то такую обузу…
— Не сочиняй! — сказал зло Афанасий.
— Да ладно уж — переморщимся. Мария сама мне призналася. Эх, нету у меня Антонины Михайловны, нету у меня подруги-заступницы. — Он откинул высоко голову и побледнел. Жену он всегда называл по имени-отчеству на высокий, старинный лад. И когда произносил это имя и отчество, то делал большую, глухую паузу, и сердце у него то колотилось бешено, то совсем затихало, и он бледнел, как снег, и сжимал крепко веки. Вот и сейчас затих, как неживой.
— Чудишь ты, отец, — сказал тихо сын, но отец услышал и оглянулся.