Георгий Суфтин - След голубого песца
— Ты долго ли сегодня спал, Тудако? — неожиданно спросила она.
Тот растерялся.
— Ну, долго ли... Не так уж долго...
— От свету до свету?
— Так ведь зима, чего делать-то?..
— Делать-то тебе, верно, нечего. Вот ты и проспал, когда новый холщовый чум появился рядом с Советом. Это наша типография. Понял?
— Ти-по-гра-фия... Чего-то мудреное. Сроду такого в тундре не бывало...
— Не бывало, а нынче стало. То ли ещё будет...
Тудако хмыкнул и вышел из чума. Любопытство тянуло его сходить и посмотреть своим глазом, какая там типография объявилась. И было страшновато — кто её знает, что там такое... Всё-таки любопытство пересилило. Тудако вперевалочку зашагал к палатке. Осторожно обошел её. Увидел — перед входом человек в малице дрова колет. По тому, как неуклюже на нем сидела малица, Тудако понял: не тундровой житель, русский, надо быть. Человек, заслышав шаги, поднял голову. Курносый, белобрысый. Понятно, русский — окончательно решил Тудако.
— Здравствуешь, товарищ — сказал он, стараясь четко выговаривать слова.
— Привет, привет, друг, — весело откликнулся дровокол. — В гости пришел? Пожалуйста, милости просим в наш «дворец»...
Он торжественно откинул полог, прикрывавший вход в палатку. Тудако не очень смело, но зашел. На ходу он заметил: стенка у «дворца» двойная — снаружи плотный брезент, изнутри сукно. Он даже потрогал то и другое. В палатке было жарко. Железная печка гудела, бока её накалились докрасна.
— Садись, гость...
Хозяин придвинул какой-то ящик. Тудако покосился на него и сел прямо на пол. Хозяин хлопотал около печки. Гость, освоившись с полутьмой, стал разглядывать убранство палатки. В переднем её конце, там, где два окошечка пропускали тускловатый свет, стояли стопки ящиков — один на другом. Верхний ящик, заметил Тудако, разделен на маленькие клеточки. В клеточках что-то насыпано. Тудако пощупал — твердое. Он взял щепотку — гвозди, наверно. Почему тупые? Посмотрел на пальцы — все замазались. Тудако бросил грязные гвоздики обратно. Его привлекла машина, стоявшая посреди палатки Огромное колесо, больше, чем у деревенской телеги, маленькие колесики с зубцами, плоский лоснящийся круг, будто большая тарелка... Тудако незаметно коснулся круга пальцем. Ощутил что-то вязкое. Посмотрел на палец — весь черный. Удивительно, всё здесь мажется...
— Давай, гость, чай пить, — сказал хозяин, расставляя посуду на фанерном листе поверх ящика. — Да ещё познакомиться нам следует, по-порядочному-то. Меня зовут Семечкиным. Семечкин Лев. А если по отчеству хотите, пожалуйста — Степанович. Теперь разрешите узнать ваше имя.
Гость торжественно произнес:
— Тудако, а по-русски Тит Иванович, вот как...
— Ну вот и прекрасно. Кушайте, товарищ Тудако, Тит Иванович, чай, закусывайте печеньем, берите сахару, а мне надо поработать.
Тудако понравилось такое обращение. Он с удовольствием стал пить чай, наблюдая за работой Семечкина. Зачем он эти грязные гвоздики складывает в одно место? Но спросить не решился. Семечкин закончил набор, доверстал страницу, заключил её в раму и вставил в машину. Приправил, проверил красочный аппарат, начал печатать.
Тудако забыл чай: поднялся на ноги и в наклон, опершись ладонями о колени, смотрел, как работает невиданная машина. Тяжело поворачивается чугунный маховик, крутятся, побрякивая, валики, скользят по тому лоснящемуся кругу, о который Тудако запачкал палец, открывается и смыкается огромная железная пасть, куда Семечкин кладет чистый лист бумаги, а вынимает с ровным отпечатком.
«Ишь ты, лучше, чем моя Тирсяда, ставит печати», — подумал Тудако. Он, как завороженный, смотрел, не мигая, не дыша, не меняя позы, все время, пока работал Семечкин. И только когда машина остановилась, он хлопнул ладонями по бокам
— Вот тебе-тебе! Железо, а печатает...
Больше он не произнес ни слова. С тем ушёл.
5
В сильные полярные метели ветер бьет и треплет обледеневший брезент. Пламя свечи на низком столике качается из стороны в сторону. В такт хлопанью брезента качаются, не расходясь, облака табачного дыма.
Лёва Семечкин, наскоро умывшись, лезет через узкий проход возле печатной машины в свое «наборное отделение». В этом «наборном отделении» стоять нельзя, а можно лишь сидеть, поджав под скамейку ноги. Окружив себя стеариновыми свечами, Лёва щелкает букашками о верстатку, возится с вёрсткой газетных страниц, ковыряет шилом в наборе, отыскивая ошибки. А редактор Голубков мучается в это время над новой заметкой. Ох, неважно он знает ненецкий язык, совсем неважно. И словарь-то у него тощий, умещается на десяти страничках карманной записной книжки, и грамматика-то самодельная. Пиши, как сердце подскажет. А вот поймут ли ненцы, читая, — это вопрос. Но писать надо, раз затеяли дело. Газета не ждет. В трудных случаях Голубков обращается за помощью к Тирсяде. Но она редко бывает в своем чуме, всё в разъездах. Забот у неё нынче полно: в тундре началась коллективизация, стали возникать товарищества по совместному выпасу оленей. Везде нужен совет, помощь, контроль. Голубков пытается использовать Тудако. Он приглашает его в палатку, угощает чаем, папиросой. Исподволь заводит нужный разговор.
— Я плохо, совсем плохо знаю ненецкий язык, Тудако. Ты его знаешь очень хорошо. Не поможешь ли ты мне русские слова на ненецкие переводить? Я тебе по-русски скажу, ты мне это же скажешь по-ненецки. Хорошо?
Тудако скромничает.
— О, ум мой туго ходит. Ты не поймешь моих слов.
— Как-нибудь пойму. Это очень нужное дело, Тудако. Твои слова в газету пойдут, все ненцы читать будут...
Тудако прищуривает глаз, думает. Он явно польщен, но хочет покуражиться. Голубкову это ясно, и он говорит:
— Ну что ж, Тудако, давай попробуем.
Из вороха заметок он выбирает самую маленькую и простенькую. Читает первое предложение. Тудако, подумав, начинает переводить.
— Теда сававна манзарангу...
Голубков записывает, читает новую фразу. Тудако переводит увереннее.
— Тыпертя Пырерко тарем мась...
Третья фраза выходит совсем хорошо:
— Тын савамбовна летмангу.
Заметку эту редактор получил в «Яля илебце».
Пастух Пырерко подошел к Голубкову и сказал:
— В твоей газете писали, что у меня в стаде утраты оленей велики. Волка я проморгал, верно. Больше такого не будет. Напиши об этом в газете, чтоб все знали...
И вот с помощью Тудако заметка готова.
— Нынче по-хорошему работать буду, — пастух Пырерко так говорит. — Оленей по-хорошему выпасать стану...
Когда перевод заметки был закончен, Тудако ткнул пальцем в бумагу.
— Теперь пиши: Тудако луца вада ненеца вадавна хетанбида нядангу.
Редактор притворился, что не понял фразы.
— Не раскумекаю, Тудако, что это.
— Пиши. Ненцам понятно будет...
Редактор записал. Тудако был доволен. Фраза эта гласила: с русского языка на ненецкий язык переложил Тудако.
С той поры Голубкову не приходилось искать переводчика. Однако он всё-таки не доверял ни своим лингвистическим познаниям, ни переводческому искусству Тудако и с каждым номером ездил к Ясовею. Тот принимал измазанный краской, шероховатый оттиск, как драгоценность, читал внимательно, восхищался удачными местами, смеялся неудержимо, когда обнаруживал неуклюжий оборот или грамматическую несуразицу, которыми, увы, в изобилии грешили и редактор и его переводчик.
Голубков радовался, видя, как работает молодой ненец. Но за последнее время он стал замечать какие-то перемены в его настроении. Скрытое беспокойство чувствовалось во взгляде, в жестах стала проявляться нервозность. И даже смех, раньше такой заливистый, чистый, стал звучать по-иному, будто на звонком колокольчике появилась трещинка.
— Что у тебя на душе, Ясовей? Какая-то поземка, чувствую, начинает крутить. Расскажи-ка, не таи, лучше будет.
Ясовей насупился. Наклонил голову так, будто олень, приготовившийся бодаться.
— Не бычись, друже. Тут волков нет, убери рога.
Шутка не вызвала желаемого действия. Ясовей взял газетный оттиск, отвернулся к лампе и стал чертить карандашом, пыхтя и отдуваясь. Голубков покачал головой. Что с ним такое?
6
Две женщины — мать и дочь — сидят, тесно прижавшись друг к другу. Костер в чуме уже давно погас, и на остывшее пепелище падают из дымохода, медленно кружась и поблескивая в лунном свете, легкие снежинки. Белым пухом покрываются головы и плечи. А женщины не замечают этого. Они хотят наговориться вдосталь, излить всё, что накопилось на сердце.
Молодая говорит быстро, горячо, будто скачет резвая важенка. Старая произносит слова натужно, словно камни ворочает, часто вздыхает.
— Вся душа моя высохла, мама, в тоске о вас. Могла ли я тогда знать, какое это горе — разлука с родными, разлука, когда понимаешь, что возврата в отцовский чум нет, когда страшно не только встретиться с отцом, но и подумать о нём. Не знала, не могла знать я этого, мама, когда повернула свою упряжку за упряжкой Ясовея. Только ради него, любимого, я решилась пожертвовать покоем и родительской любовью. И он говорил мне: «Одно солнце светило над землей, теперь стало два. Второе солнце — это ты, маленькая моя. И даже если после зимней ночи солнце не поднимется из-за сопок, всё равно мне будет светло, потому что ты рядом со мной». Так он говорил. И эти слова заставляли мою кровь кипеть, как в чайнике кипит вода от жаркого пламени костра. Гнев отца, горе матери, негодование родичей — все наглухо закрыла я в своем сердце и отдала сердце ему: на, делай из него, что хочешь...