Александр Шмаков - Гарнизон в тайге
Жизнь в темноте приучила Сигакова совершенно по-новому воспринимать внешний мир, с тонким ощущением света и тени. Он видел все красивее и ярче, чем до болезни. За время болезни он успел оценить жизнь и научился понимать ее глубже и полнее, а выздоровление придало свежие силы…
Сегодняшний день был похож на многие предыдущие. В голубом небе плыли пушистые облака. Тихо шумели сосны, нежно вздрагивая зелеными лапами. По дорожкам гуляли больные, их халаты мелькали в зелени кустов и между деревьями. И все-таки этот день чем-то отличался от прошлых, от всей его жизни. Начиналась большая жизнь. Сознание этого волновало, радовало его и чуть тревожило. Точно он стал еще старше на несколько лет и сильнее. Сигакова встретили товарищи спросили:
— Приняли?
— Приняли! — ответил он радостно.
Кто-то из больных сказал:
— Теперь держись.
— Коммунист, значит? — спросил врач, поздравил его и добавил: — Коммунисты — люди государственные, во всем пример показывают. — Врач положил горячие руки на его плечи, ласково улыбнулся и пошел в барак осматривать больных.
— Не подкачай! — сказали товарищи. Один из них ответил за Сигакова:
— Не подкачает.
Сигаков заметил Шаева: «Вот с кем бы поговорить сейчас». Но помполит хлопотливо бегал по лагерю, расспрашивал, разговаривал с больными. Сигаков ушел в лес. Ему нужно было привести в порядок внезапно нахлынувшие мысли. Сигаков о многом не думал, а теперь надо думать, заботиться: если раньше он видел только бойцов отделения, теперь же ему надо отвечать за взвод, за роту, за весь гарнизон. С него это спросят. Он впервые ощутил, что все принадлежит ему, за все нужно отвечать, всегда смотреть только вперед. Никогда его так полно не захватывали эти чувства, как сейчас.
Какой огромной и необъятной встала перед ним жизнь! Он бродил по лесу, вышел на полянку к берегу Амура. Полноводная река раскинулась перед его глазами, могучей и привольной. За ней вдали синели горы.
Здесь Сигаков повстречался с Шаевым.
Помполит сидел у небольшого куста, курил и наблюдал, как ласточки, щебеча, чертили воздух, с пронзительным свистом пролетали мимо и спускались вниз, касаясь крыльями воды. Шаев помахивал прутиком, отпугивал комаров, мух и речных мотыльков. Он любил подолгу сидеть один и наблюдать за природой. Иногда, смотря за беготней муравьев, он удивлялся их смекалке и находчивости. Природа, как книга, помогала ему познавать жизнь.
Сигаков подошел к Шаеву, спросил разрешения сесть рядом. Ему хотелось сказать сейчас что-нибудь важное, новое, как те чувства, которые поднялись в нем.
— Какая быстрота, стремительность! Раньше это было немыслимо представить, а сейчас люди достигли почти такого же полета… У авиации великая будущность, — заговорил Шаев.
— Да! — сказал Сигаков. — Как тут хорошо! — В этих словах выражалось его приподнятое настроение. Шаев посмотрел на младшего командира. У Сигакова от возбуждения сияли глаза. И помполит точно определил его состояние.
— Большой у тебя сегодня день. Понимаю. Сам пережил. Хотелось кому-нибудь-рассказать о самочувствии, пытался, а слов не находилось. Нужны были сильные слова, а у меня вырывались легкие, незначительные… А у тебя двойной праздник — прозрел.
То, что говорил сейчас Шаев, было близким и волнующим. В голосе его звучало что-то родное, теплое, задушевное, товарищеское.
Помполит прилег на траву.
— Это был самый счастливый день в моей жизни. Вот смотрю на тебя и все вспоминаю. Жизнь в тот день показалась мне большой и ясной. Она такова и в самом деле. С той поры много воды утекло, а день тот не забыл, помню.
Шаеву было неудобно и тяжело говорить лежа, и он снова сел, ближе пододвинувшись к Сигакову.
— Приняли меня в партию, получил билет и не знаю, куда его положить. Держу в руке, к груди прижму и не знаю, что сказать в ответ. А отряд наш в то время в наступление шел, дутовцев и каппелевцев на Урале громили. И мне хотелось вырваться вперед и совершить что-нибудь хорошее. И силы будто утроились. Скажи гору свернуть надо — свернул бы гору! В эту самую минуту получаю приказание командира, я в то время конным разведчиком служил. Был у меня друг Абдулла Валиев, тоже уралец, разведчик. Мы друг без друга — ни шагу. Идем в разведку. Выезжаем на опушку леса — перед нами деревушка. Кто в ней? Укрылись за деревьями и наблюдаем. Смотрим, взвилась пыль хвостом по дороге. Отряд конников идет. Свои или чужие? Держат направление на нас. Выделились десять конников и карьером понеслись по опушке. «Белые!» — крикнул Абдулла. Вскочили мы в седла, пришпорили лошадей, но было уже поздно…
Шаев запнулся. Над ними мелькнула ласточка, разрезая со свистом воздух.
— С такой быстротой скакать, наверняка бы ушли… — и продолжал: — Заметили. Раздался выстрел, другой. Кони наши в нитку вытянулись, а погоня наседает. Не уйдешь! Мне словно прожгло ногу, а Чайка подо мной рухнула на землю. «Попались, — подумал я, — не разведчики, а горе луковое. Только бы Валиеву уйти да успеть сообщить». Друг осадил свою лошадь и кричит: «Садись!». А я подняться не могу. Качаю ему головой и кричу: «Вдвоем не уйти. Торопись!» Валиев понял меня. Рванулся вперед и ушел. Я остался, а Валиев доскакал. Внезапный прорыв белых не удался. Они попали в ловушку, а меня спасли…
Так вот, товарищ Сигаков, надо знать, как жизнью пользоваться. Надо уметь рисковать ею и дорожить. Жизнь человеку один раз дается и нужно умеючи ее прожить, с пользой для себя и для других. Жить — родине служить…
Шаев замолчал. Он зажег спичку, чтобы прикурить папироску, язычок пламени, не колеблясь, ярко полыхнул. Было слышно, как в воздухе порхают бабочки, похлопывают своими яркими крыльями.
— Какая тишина! — заметил Шаев. Он встал и добавил: — В воздухе свежо, пойдем.
Кончался день, а Сигакову хотелось, чтобы он бесконечно продолжался.
— Теперь ты большевик, и мой совет тебе: будь сыном своего народа. Запомни, это — главное.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В августе приехали шефы — рабочие Урала. Это были ударники Тагилстроя — заслуженные люди, участники гражданской войны, боровшиеся против банд Дутова. Пытливым и придирчивым хозяйским глазом они всматривались в армейскую жизнь, просто и откровенно говорили о замеченных неполадках.
Приезду шефов особенно обрадовался Гейнаров.
— Земляки-и! Куликова-то я помню по девятнадцатому году, — потирая руки, говорил он. — Храбрый рубака был…
Мартьянов, настроенный не столь восторженно, как начальник штаба, слушая его, думал о том, чем бы занять шефов, чтобы сгладить их впечатление о гарнизоне, который все еще походил на огромный бивак, засыпанный щепой, заваленный бревнами, железом, бочками с цементом, стружкой. Лагерь — не лагерь, стройка — не стройка, а черт знает что.
Шаев, как и Гейнаров, сразу встряхнулся: вспомнились опаленные огнем годы гражданской войны, неизгладимые из памяти на всю жизнь.
— Товарищи, — прочувствованно говорил он шефам, — расскажите бойцам о тех грозных деньках, чтоб порохом и дымом от ваших слов запахло. Важно сейчас это. На границе бряцают оружием милитаристы…
Шефов распределили по подразделениям.
Парфен Николаевич Куликов выступал у связистов. В ожидании, когда соберутся все бойцы, он, сидя на лавочке возле казармы, мирно разговаривал с несколькими красноармейцами и Аксановым. Сбив на затылок кожаную кепку, Изредка поглаживая коротенькие с проседью усы, Куликов говорил с жаром, но неторопливо, немножко растягивая слова. На лице его были хорошо различимы синеватые мелкие крапинки, какие бывают у шахтеров.
Парфен Николаевич работал сменным мастером доменного цеха Нижне-Тагильского завода, куда возвратился прямо с Восточного фронта. Захваченный воспоминаниями, он говорил о делах лихих кавалеристов.
— А вместе с Блюхером были? — допытывался красноармеец с загоревшимися любопытством глазами.
— Воевал. Добровольцем ушел с завода. — Он расправил усы. — Попал в Первый Уральский полк, а им командовал Василь Константиныч — товарищ Блюхер…
Куликов лихо передернул кепку, снова расправил топорщившиеся усы.
— Далеко пошел человек, — проговорил он особенно тепло и откровенно. — Командарма ноне доспел! Так-то! — И откинул голову назад. — У нас, на Урале, помнят его, да и как не помнить: слаутный — на виду у всех был, на виду и остался…
Аксанов, договорившись со Светаевым, что сделает с шефов портретные наброски карандашом, всматривался в мужественное, и красивое скуластое лицо с постоянным прищуром лучистых карих глаз. Он быстро набрасывал штрих за штрихом портрет Куликова. Хотелось полнее схватить волевое и гордое выражение лица этого степенного кряжисто-крепкого человека. Особенно выразительным было лицо сейчас, когда Куликов чувствовал себя свободно, в неофициальной обстановке. Аксанов знал, что там, в казарме, на беседе это выражение исчезнет. И он попросил: