Сергей Буданцев - Саранча
— Очнулась, да? Ничего? Испугалась, бедная…
Муж шепотом произносил торопливые, беспокойные слова, теплые губы поползли по ее щеке.
— Он погиб?
Ее вынесло из другого существования, отягченного немыслимыми ужасами, через пропасть бесформенного мрака, в который ввергают сознание искупать преступление, не искупимое ничем. Этот мрак равен смерти. Самое исцеление от него не дает радости. В уютной полутемной прохладе она не имеет права забывать о том страшном прошлом.
Михаил Михайлович кивнул головой.
Спор за стеной рос, как бы приближался, словно шуршание бора, охватываемого дождем и бурей. Кто-то кричал тонким напряженным голосом:
— Одного этого достаточно, чтобы назначить строжайшее расследование! Я, как инженер, заявляю («Траянов», — думает Таня), что ваши аппараты не выдержат и двух атмосфер. Их никто не испытывал и так пустили в работу.
В гуле передвигаемых стульев, поспешных шагов слышно: «Не будьте голословны!» Крейслер хрипит: «Мерзавцы!» Хрип рвется в другую комнату. Таня понимает, что ее обморок и слабость по сравнению с происшествием на поле незначительны. Она обижается, но обида ее легка. Все легко после тех ужасов. Вырывается крик Муханова:
— Вы почитайте сводки о борьбе с саранчой в Туркестане! Там такие же взрывы бывали с аппаратами немецких фирм.
Лихорадочные, нерусские, страстные, как клятва, восклицания Эффендиева прерывают тягучие вопли Муханова:
— Вазмутил всех! Что вы сделали с рабочими? Побьют нас лопатами, будут правы! Привозят такое, жгут живых людей. Расстреляю! Найду и расстреляю! Молчать! — кричит он на кого-то, начавшего возражать, — на Веремиенко, вероятно.
— При такой постановке вопроса, при полном недоверии и запугиванье я прекращаю разговор, — заявляет Муханов.
Лилька скатилась на пол, залилась сопливым лаем. Таня изнеможенно посмотрела на мужа.
— И мадам Бродина там… Дом полон чужими людьми… — Она что-то вспомнила. — Неужели Бродин снял все до конца… как горел человек…
— Ему чуть не пришлось плохо. Но я даже уважаю характер этого дурака, он исполнял свою обязанность…
Осторожно постучавшись, вошел Муханов, красный, со слипшимися волосами, уши как в крови.
— Пришли в себя, милая Татьяна Александровна? Я услыхал ваши голоса.
Явно он сбежал от собеседников. Таня судорожно дернулась, погружаясь в приторную сладость этой неестественной, как все, что исходило от Муханова, вежливости. Сладость подступала к горлу, склеивала пальцы, но сам Анатолий Борисович легко выплывал из нее. Тревожно и зло он говорил Крейслеру:
— Трагический узел. Все против меня. Пошли людей готовить из конского навоза приманку. Там есть остатки парижской зелени, которую доставил толстый Бухбиндер. Ах, зачем утонула эта баржа! Я готов пустить себе пулю в лоб.
Он отяжелял жалобами самый воздух. Он потягивался. Он извивался. Он заводил глаза к потолку. Он расселся на единственном стуле у постели, уверенный, что сюда не зайдут.
Он блаженствовал в тишине и полумраке. Он надеялся, что никто не посмеет побеспокоить больную, не явится приставать к нему. И, подчиненный страстному желанию передать свою тревогу другому, Анатолий Борисович подсунул пальцы под бессильную ладонь Тани, лежавшую на одеяле.
— Посмотрите, какие у меня ледяные руки.
— Уходи вон отсюда!
Веремиенко захохотал в дверях:
— Правильно, Михаил Михайлович!
Глава восьмая
Крейслер и Траянов стояли у стены завода. Лагерь защиты расположился во дворе, это были остатки, беженцы. Крестьяне-туземцы, утомленные бесплодным трудом, дезертировали по селениям. Саранча подступила к стене, перемахивала через нее, как солдаты по телам павших товарищей. Огромные вороха трупов и живых личинок сбились у стены, медленный поток неуклонно шел через нее.
— Горят люди, дохнут отравленные куры и бараны. Она объедает шерсть даже на мертвых овцах.
Михаила Михайловича ела тоска усталости. Закат растекался по плоскому горизонту, как помидор на тарелке. Лень и ломота похмелья. Двор шумел, шумел за спиною, отзываясь болью в голове.
— Белье-то сымай, Багирка, белье! Сожрала, проклятая, мокрую простыню да полотенце.
Траянов мигал воспаленными, как закат, веками.
— Михаил Михайлович, здесь преступление… Здесь тучи преступлений. Я приехал специально проверить один факт. У Саранчовой экспедиции, я узнал, есть аппараты «Платца». «Платцы» эти — мои, то есть моей конторы. Их отняли два месяца назад, помните, когда вы у меня были, я расспрашивал про Тер-Погосова?
— Помню, конечно, помню.
— По моим сведениям, аппараты попали в частные руки, проданы с аукциона. Я был сегодня на станции. «Платцы» — мои. Здесь темные комбинации.
Волнение не передавалось Крейслеру. Он наблюдал, как лениво ползла саранча, ему начинало казаться, что она продвигается сквозь него, лезет в уши, в ноздри, в глаза, почесывает и раздражает каждый участок кожи, каждую жилку. Нестерпимо зудели ногти. Жалили комары, слепни, приведенные с болота лошадьми.
— Земля истребляет нас. Наслала личинок, мы обессилели. Начинаешь верить в разгневанного еврейского бога, кажется, — это он пошел против тебя.
Крейслер наклонился, поднял крупную, в полпальца, личинку, вялую и сонную.
— Это пятый возраст. Скоро она будет окрыляться. В два-три дня она подымется и улетит. Она погубила нас, в будущем году погубит других.
Саранча лилась во двор. Неистребимая и неуклонная, искала пищи и влаги для своей неначерпаемой утробы. Слитная, как одно тело, и упругая всепроницающая масса растекалась повсюду, заполнила двор, дом, служебные постройки.
— Что, что вы сказали? — Крейслер прикусил губу, выводя себя из тягучей сонливости и возвращаясь к Траянову. — Преступления? Какие преступления? Я подозревал и все время гнал от себя… Ведь это и против меня лично. Что я буду делать здесь, без хлеба, без хлопка, не справился с саранчой…
Таня бродила по дому. Происходившее напоминало оспу. Все тело покрыто маленькими разрядами чесотки и липким жаром. Саранча скакала, прыгала по мебели. Ее ждали несколько недель, — вот она. День был так длинен, что его, как жизнь, не заметили. Зной, которым докипала вселенная, не давал закрывать окна. Саранча проела кисею сеток от москитов и комаров. Ей было мало окон, дверей, она валилась в неожиданные отверстия сверху, как будто само небо разражается ею, выползала из щелей, словно ею начинены камни строения, произрастала из земли, вылезая через пол, заводилась в утвари. Не заметили, как завечерело. И когда завечерело, саранча успокоилась, развалившись по-хозяйски.
Ужинали молча, Крейслеры, Траянов, киносемейство. Длинноногий, голенастый Славка за два дня превратился в истощенного, худого мужчину. Он не балагурил, помалкивал, не сводя янтарных глаз с электрической лампочки. Муханов отказался, посидел в столовой, ушел домой, во флигель Веремиенко. На кухне ругалась. Степанида:
— Да что же это такое за сатана! Не продыхнешь от нее. Подавала и кебаб с саранчой, и кашу, и тарелки, жгла ее в топке плиты, обваривала кипятком, — безуспешно.
IIВечер истлел, погас, запорошенный остановившейся саранчой, как пеплом вулканического извержения. Четвертый возраст остановился линять. Колонна, середина которой покрывала завод, головой уже достигала садов Черноречья. Село волновалось борьбой. Беспокойно шуршали метлы, били цепы, вальки, — удары походили на вздохи, — в наивной надежде спасти свой двор. Из усадьбы в усадьбу кочевали тени и утомленные восклицания. Девки таскали в курятник кур, обожравшихся насекомыми и лежавших без движения.
Под полотняным навесом на крыше дома Бухбиндерова мерещились люди. Лампа, облепленная мошкарой, едва освещала сама себя, едва наполняла желтизной пузырь. На утлом столе белели тарелки и руки. Внизу расстилался пустынный внутренний дворик, глотая свет. В освещенных окнах аптеки мельтешился вдохновенный Бухбиндер.
— Дрянь какую-нибудь продает, будто бы для отравы! До чего жадный еврей. У нас, поляков, есть про то пословица…
Где-то тонко выла собака. Тревожно задремывало село. Склянки дребезжали в аптеке, и глухо взлетали снизу заклинания хозяина. Лампа таяла, как кусок коровьего масла, облепленная тяжелым вечером, обложенная густой темнотой навеса, под которым застыл воздух. Пан почувствовал, что скуку этого вечера не проломить никакими изречениями бледной его родины, и сдался молчанию. Веремиенко сопел так же угрюмо, как до и во время речи. И вдруг встал. Привскочил. Серая фигура показалась готовой к прыжку. Шарил бутылку, как в бреду, не находил и, видно, испугался. Наконец, горлышко заляскало о край стакана. Булькало в стакан, булькало в глотку.
— Скучаю по ней, пан, скучаю, — места не нахожу. Пью, а она перехватывает горло, как веревка вокруг шеи. Ее уносили третьего дня с поля, испугалась, как сгорел этот… лежит на руках, бледная как смерть, и сквозь веки — синие глаза… У меня по сердцу полоснуло, не умерла ли? И веришь, пан, — светло… день такой, что взглянуть от солнца некуда, кажется, оно тебе даже в уши лезет, а я ничего не вижу! Ослеп, понимаешь ты! Очнулся, смотрю им вслед, вижу, как Муханов за ногу ее поддерживает, тут я понял, что жива она, выживет. Разве до мертвой этот похабник пальцем коснется! А потом в комнату к ней вперся… Выгнали. Ухаживает, гад, смердит около.