Илья Бражнин - Прыжок
Никак не мог привыкнуть и к обилию вещей. Смотрел с удивлением на двенадцать чинно выстроившихся стульев и чертыхался тихонько себе в нос:
«Куда их к чортовой матери столько?»
То же с безделушками, стоявшими на столике Юлочки. Брал собачку фарфоровую и, ковыряя пальцем черный ее нос, спрашивал:
— На кой она тебе ляд, Юлка?
Юлочка моментально отнимала у него собачку и, ставя обратно на стол, наставительно говорила:
— Вырастешь большой, узнаешь. Ты еще глуп и мал.
И чувствовал себя Джега в самом деле поглупевшим в этой новой уютной закуте, где все было чисто и ненужно: стены непорочно чисты, стулья чинны и похожи один на другого, как лакеи или члены парламента на торжественном банкете, а послушный и смирный коврик прищемили ножки обеих кроватей по углам на самых чашечках пурпурно-красных роз.
Холодно Джеге в этой толпе враждебных вещей. Ходит он среди них как чужой и случайно попавший сюда. Только на кухне чувствовал себя Джега лучше, и демократически-задорное гуденье примуса было близким, будило приятную теплоту как голос товарища, работающего плечо к плечу. Умываясь, он старался подольше оставаться в кухне, пробовал было устроиться заниматься в кухне около примуса, но был с позором водворен обратно за свой новенький письменный стол. Единственной нужной из всего окружающего была Юлочка. Чистенькая и строгая, как все вокруг, она таила в себе ту теплоту, которой не хватало окружающим его вещам.
Об этом раздумывал Джега душным летним вечером, сидя на подоконнике, и был рад, когда резкий звонок оборвал неожиданно его мысли. Он встал и пошел в кухню встретить гостя. Кто там может быть? Из ребят кто-нибудь? Знал, что нет, но втайне надеялся — авось! Авось снова нагрянет бузливая, звонкоголосая орава, раскидает окурки, перевернет стулья, погорячится, побузит. Первые дни кое-как показывался, но, посидев на новых стульях и пошутив с натугой, уходили, чтобы уже больше не приходить. Оставался один Петька Чубаров.
Он и вломился теперь, широко распахнув кухонную дверь.
— Здорово, буржуй! Королева мая, наше вам! Как дышите?
Юлочка, приветливо улыбаясь, положила свою ручку в петькину лапищу.
— О, хорошо, всей грудью дышу.
— Так. А пищеварение как?
Смеется Юлочка:
— Лучше не надо.
— А вот у меня животишко подвело. Жрать хочется до чертиков.
— Сейчас горю поможем. У меня есть телятина холодная; примус разожжем, и чайку стакан выпьете. Больше — извините, друг, — угощать нечем.
— Дело! Только стойте, чур, примус я сам распалю.
Бросился на кухню следом за Юлочкой. Там возня поднялась и хохот. Долго топтали на кухне каблучки Юлочки и петькины сапожищи, пока наконец не забубнил старательно и деловито примус. Но и тогда дверь кухни оставалась закрытой.
Джега снова уселся на подоконник, снова душный вечер окутал голову тяжелым жарким покрывалом. Стер пот со лба. Зашевелились непрошенные, непривычные мысли, каких раньше не было:
«Почему они там торчат два часа на кухне? Что им там делать? И почему так тихо за дверью?»
Удивился сам себе и озлобился. Плюнул на пол, будто себе в лицо плюнул, и пошел твердо к кухонной двери. Юлочка сидела на табуретке, опустив руки на ее края. Петька на кухонном столе живой горой громоздился. Застиг их тут разговор горячий, как все их разговоры, и пригвоздил к месту.
Юлочка любила насмешливую и крепкую речь Петьки, видела в нем непокорную силу и ум, и хоть далеко не во всем была с ним согласна, охотно вступала с ним в яростные перепалки. С Джегой говорили они мало. Слишком остро и от сердца говорил Джега, если говорил о настоящем, близко задевающем его, и это настоящее, животрепещущее для Джеги было, обычно, совсем не то, о чем хотела бы говорить с ним Юлочка. В самом деле, разве ей было весело, когда Джега начинал говорить о каких-то пугающих ее рабочих планах, об общественной работе, о курсах культпросветработников?
Она плохо слушала его и качала своей красивой головкой.
Нет, она не хотела никаких курсов и менее всего культпросветских: ей было вполне достаточно того, что она имела.
Джега сердился, хмурился.
— Почему ты не кончаешь вуз? — допекал он Юлочку.
— Но, милый, я ведь должна для этого уехать от тебя, бог знает, на сколько времени. Постой немного, потом…
Юлочка про себя знала, что этого «потом» никогда не будет, и не жалела о том, но Джега, видимо, был иного мнения. От этого и разговоры их становились все более отрывочными и сухими.
Да и джегину силу приняла она иначе, и разговаривала с ним горячим телом своим. С Петькой же затевала она игру слов яростную, шутливо-злую и увлекательную.
Джега, войдя, окинул их быстрым взглядом, и почуялось ему, что тянется меж ними какая-то невидимая ниточка. Сжал кулаки Джега. Но выругал себя снова и подошел, усмехаясь, к ним.
— Примите и меня.
Юлочка сейчас же подвинулась и дала ему место рядом с собой на табурете. Но места было мало двоим, и, чтобы крепче держаться, охватил он рукой плечи Юлочкины. Сперва ни к чему как-то было, потом неловко стало. Никогда, ни при ком не обнимал Юлочки и нежности к ней не проявлял. Усмехнулся в полусумраке. «Доехал! Семейные неясности!»
Скинул тотчас руку с юлочкиного плеча, встал, чтобы скрасть торопливость движения, потянулся притворно, хоть вовсе и не хотелось тянуться, покачался на носках, поглядел в окно и опять притворно зевнул:
— Пойти на крыльцо посидеть.
Сказал и быстро, не оборачиваясь, ушел. На крыльце сел на ступеньки. Донеслась с реки далекая заунывная песня. Тоскливо защемило в пруди. Рванул ворот рубахи.
— Что за чертовщина!
Поднялись со дна опять суетливые и неспокойные мысли. Творилось что-то неладное с ним, а что — не знал. Никогда мнительным не был, никогда притворства, лжи в себе не чуял и не терпел бы никогда. Нервным и злым тоже не был. Откуда же все это теперь — ходит, нервничает, думает неладное, делает не то, что хочет. Долго сидел, стараясь побороть накипевшее злобное недоумение и ярость. Наконец, будто легче стало — тогда только сказал себе: «Вставай, дурачина, да сядь-ка за работу, оно лучше будет».
Вернулся в комнаты. В кухне никого не было. Тотчас же неспокойные мысли снова ударили в голову, будто с потолка на него прыгнули. Остановился и жадно, сердись на себя, прислушался.
— Ну что же, — услышал он через дверь тихий шопот Юлочки: — так вы до конца и не доскажете?
Густо напоенным незнакомой дрожью голосом Петька вырвал из себя:
— Не замайте!
Джегу передернуло. Он подался вперед и как-то слишком быстро распахнул дверь. Петька и Юлочка сидели на подоконнике как вырезанные из черной бумаги и наклеенные на кумачовый фон облаков. Почудилось ли Джеге или в самом деле дрогнули черные тени и отодвинулись друг от друга, когда распахнул он дверь, только вдруг пошла кругом голова Джеги, и, когда встала через минуту Юлочка и вышла, почуял Джега, что кипит кровь в нем, застилает глаза. Сжал руки в кулаки: и бросился к Петьке. Петька увидал это перекошенное злобой лицо, увидал у своей груди джегины кулаки и, выругавшись, крепко схватил своей лапой джегину руку. Потом, ловко поймав джегин чуб, начал Петька таскать Джегу по комнате вокруг стола, дергая за чуб и приговаривая:
— Не будь дураком, не будь бараном, не ходи босиком, не пей сырой воды.
Когда Юлочка снова вошла в столовую, она увидела, как возятся оба за столом у печки, громко пыхтя и смеясь. Наконец Петька подал голос:
— Как полагаете, Королева мая, отпустить чорта лысого, что ли?
— За что вы его, Петя?
— Да как же! Приходит ко мне и давай хвастать. Вот такая у меня жена да сякая. Не жена, а малина, под первый сорт. Ну, мне, конечно, завидно, я за чуб его и сцапал. Так как? Отпустить или подержать, чтобы людей дразнить неповадно было?
Засмеялась Юлочка, махнула рукой повелительно.
— Отпустить немедленно.
Оба поднялись из угла, отдуваясь и оправляя рубахи.
— Ну и задал же я ему трепку! Скажи спасибо, что после еды ослаб малость, а то бы вовсе задавил.
— Кабы ты меня не сцапал неожиданно, еще неизвестно, кто кого скрутил бы.
— Эва! Вот бахвал! Люблю бахвалов. Дай пять!
Просидев еще с час, приведя в буйный беспорядок и мебель, и себя, и хозяев, Петька наконец с грохотом захлопнул за собой дверь джегиной квартиры и, гремя ступенями, сбежал с крыльца.
До угла ближайшей улицы шел он, посвистывая себе под нос что-то несуразное и непохожее ни на одну мелодию в мире, но потом посвистывание оборвалось. Петька нахмурился и шел, тяжело вдавливая в хлипкие деревянные тротуары свои кованые сапоги. Тяжкое раздумье обуяло лохматую его голову.
Последнее время это случалось с Петькой часто. Оборвав себя на полуслове, нахмурится вдруг Петька, бросит собеседника, и потом час не добьешься от него слова, думает он что-то свое, бормочет, прикидывает и чертыхается, зло чертыхается, жестоко. В работе все забывает, а как досужий час вывернется, так опять думать и чертыхаться, чертыхаться и думать.