Борис Ямпольский - Мальчик с Голубиной улицы
Вся улица смотрит на него из окон, и он тоже во все глаза смотрит на эту улицу, на которой зажигаются редкие огоньки, и кажется ему, наверно, что занесло его на край света, откуда уже нет никаких дорог, и получается у него на гармонике что-то такое тоскливое, жалостное, что люди, внимательно прислушавшись, говорят:
— А у него тоже есть душа…
Иногда к Качке приходят в гости два толстых белесых немца.
Они идут по улице втроем, обнявши друг друга, с немецкой песней. Куры, гуси, индюки выходят к воротам и смотрят на них. Никто не понимает их, но кажется, они поют о том, что вот они, три немца, напились, и это очень хорошо, так хорошо, что даже и в песне не спеть, а нужно что-то другое. И они орут, а когда устанут и охрипнут, садятся на лавочку и закуривают три большие трубки, над которыми поднимаются три черных дыма.
Они сидят рядышком, еле умещая толстые зады на лавочке, курят трубки и, глядя друг на друга, плачут от умиления, и солнце светит на них.
Что они думают про эту улицу, на которой сидят и воздухом которой дышат, про людей, которые, как тени, проходят мимо них, которые живут, спят, смеются и плачут в этих домах? Кажутся ли они им такими же людьми, как те, которые остались там, далеко, или все это для них — сновидение, мираж?
А наутро Качке снова, точно домовой, появляется на пороге и, приподняв свои пустяшные брови, выставив плетеный кузовок, щелкает над ним пальцами:
— Контрибуция!
Однажды Качке появляется не с кузовком, а с брезентовым немецким бездонным мешком и, раскрыв утробу мешка, на этот раз говорит:
— Реквизиция!
— Что? — не понимают его.
— Реквизиция! Реквизиция! — ворчит Качке.
Он достает из кармана отвертку и к изумлению всех неожиданно вывертывает шурупы на дверной ручке, вырывает тяжелую, массивную медную ручку и бросает ее в мешок. Потом он идет в комнату, стучит отверткой по раме портрета, которая показалась ему бронзовой, и прадед, сидящий на портрете с кулаками на коленях, еле сдерживается, чтобы не броситься на него.
Войдя в кухню и увидев медную посуду, Качке говорит: «У-у-у!», как будто ее у него украли, и бросает в мешок кастрюли, берет под мышку большой, ярко начищенный таз, в котором варили малиновое и розовое варенье, и уходит, сверкая тазом на солнце. И люди не понимают, что это такое: он или они сошли с ума?
А в это время Качке появляется на пороге кузницы. Он останавливается, оглушенный в первый миг грохотом, дымом, пламенем. Давид и его сыновья не обращают на немца никакого внимания — мало ли кто останавливается на пороге и глазеет! Кузница открыта всем ветрам, всем прохожим. И колесом ходят кувалды, и Давид приговаривает:
— Вот так! Вот так! Будем ковать, дети!
— Реквизиция! — визжит Качке и опускает на землю свой звенящий мешок.
Давид с еще искрящимися клещами идет к немцу:
— Что ты здесь потерял и что ты здесь хочешь найти?
Качке не понимает, что он говорит, но хорошо чувствует железо его слов.
— Реквизиция! Реквизиция! — петушится немец.
— Так ты уходи! — не слыша и не воспринимая его слов, говорит Давид. — Не застилай! — и он показывает на солнце.
Немец несколько мгновений смотрит на его курчавую, потную, железной пылью запыленную грудь, на дымящийся, огнем прожженный кожаный передник, на расставленные, точно столбы, ноги в деревянных колодках, затравленно оглядывается, видя беспощадную пустоту шуршащего вокруг кузни бурьяна.
— Что я тебе сказал и что ты услышал? — говорит Давид и надвигается на немца.
— Гут! Гут! — примирительно говорит Качке. Он смотрит на кузнеца усталыми голубовато-водянистыми выцветшими глазками, покорно взваливает свой звенящий мешок на плечи и уходит.
— Чтобы я тебя больше не видел, и капут! — говорит Давид.
И снова колесом ходят кувалды.
— Вот так! Вот так! Будем ковать, сыны!
На рассвете туманного дня тихий городок проснулся от ружейной и пулеметной стрельбы, затем бабахнуло орудие и задрожали стекла — и сразу все стихло. Спустя некоторое время по улице, со стороны Курсового поля, пробежали вооруженные люди, они стучались в ворота и спрашивали:
— Нимцив нэма?
Качке исчез. На столе торчала его каска, на табурете лежал аккуратно сложенный мундир, а под кроватью стояла пара глянцево начищенных башмаков.
— Качке, Качке! — кричали вокруг. Его не было ни на чердаке, ни в погребе, ни в отхожем месте, ни в бурьяне. Похоже, что он поднялся в небо.
Взошло солнце. По Большой Житомирской шло удивительное войско. Шли солдаты, дядьки в свитках, и совсем молодые хлопцы, и бородачи в картузах, и на рукавах у них были соломенные повязки повстанцев. Все были вооружены немецкими винтовками, а у некоторых на другом плече висела еще трехлинейка или старый дробовик.
Оказалось, ночью повстанцы, вооруженные пулеметами, винтовками, дробовиками и просто косами, тихо пробрались высокими хлебами к Александрийской казарме, где хлеба подходили к самой колючей проволоке, внезапно напали на часовых и захватили немецкий гарнизон вместе с оркестром, который не успел проснуться.
Парубки, сидя на скрипящих новых седлах, с гиком гнали темно-гнедых гладких, откормленных немецких кавалерийских коней. Сивоусые дядьки в старых солдатских шапках погоняли высокие зеленые немецкие фурманки с грохочущими патронными ящиками. Они шли с топорами, вилами, цепами. Казалось, собираются на вселенскую молотьбу.
В конце улицы показались пленные немцы. Понуро шли чужеземцы в касках и без касок, многие босиком, даже и без мундиров, и если кто отходил в сторону, то конвойный в мужичьей свитке кричал: «Цурюк! Цурюк!»
И только когда все уже прошли, показался наконец наш Качке. Босого, в одних старых подштанниках, всего в пуху, его вел по улице веселый мужик с вилами.
Мимо скакали партизаны с красными лентами на картузах. А мужик, добродушно подмигивая, всем рассказывал:
— От чертяка! Залез в перину и не хочет идти! Я говорю: «Иди, иди! Гут!» А он: «Но! Но!»
И мужик добродушно подталкивал Качке.
Мальчики бежали за немцем и, обгоняя его, заглядывали в лицо и кричали:
— Ну, вифиль ур? Который час?
4. Как мы шли в графский парк
На той стороне, где под старыми вербами дремали голубые и зеленые лодки, на самом берегу прилепилась беленькая хатка.
Маленькие окошки с геранью, и кусты рябины, и кукуруза, и аист на колесе, оглядывающийся во все стороны и медленно разворачивающий свои светлые крылья, — все это отражалось, дрожало, дробилось в реке.
Тут с незапамятных времен жил лодочник Иван. Сама вода в пору разлива приходила во двор Ивана, и его баба в корыте плавала к сараю, чтобы покормить скотину.
Мы стояли у скал и, сложив руки рупором, кричали:
— Ива-а-ан! Лодку-у-у!..
Из шалаша появился лодочник Иван. Он лениво подтянул штаны и, ладонью прикрыв от солнца глаза, всматривался в наш берег.
— А гроши есть?
— Е-есть! — кричали через реку мальчики и бренчали в кармане медяками, словно Иван на том берегу мог это услышать.
— Та скольки же вас? — недоверчиво спрашивал Иван.
— Та пятеро, — отвечали мальчики.
— Утонете, — сомневался Иван.
— Не утонем, честное слово, не утонем!
— Ну, так трошки погодите, — отвечал Иван. Он ушел в свой шалаш и пропал.
У берега гуси, как белая пена, и на деревьях очень много ворон, которые кричали на гусей и что-то требовали от них. А гуси — белые, гордые — не обращали на них никакого внимания и уплывали на середину реки.
— Ива-а-ан! — снова кричали мальчики. И слушали, как глохнет за рекой эхо.
Наконец Иван вышел из шалаша с веслом на плече, сел в лодку и пересек реку.
У него было дубленое, коричневое от загара, изрезанное глубокими жесткими морщинами лицо, лицо лодочников, лесников, сторожей баштанов, людей, живущих все время под солнцем и звездами, под дождями и на ветру. Посасывая маленькую черную глиняную трубочку, он недоверчиво оглядывал мальчиков.
— Утопнете, — сказал он.
— Не утопнем, вот увидишь, Иван, не утопнем!
И, дрожа от нетерпения, все полезли в лодку.
Говорили, Иван когда-то плавал матросом на мятежном корабле, а потом бежал и объездил весь мир, был и на Ямайке и на Огненной Земле. Но сам он никогда об этом не рассказывал — или не помнил, или боялся, что не поверят.
— Иван, расскажи про Ямайку, расскажи про Индийский океан, — просили мальчики.
— Да что там рассказывать, — отвечал Иван, попыхивая матросской люлькой и глядя на облака, словно и Ямайка, и океаны, и пустыни — все это ничто по сравнению вот с этим родным украинским небом.
— Иван, ты пересек все меридианы? — спросил Котя.
— Приходилось, — отвечал Иван.
— А пальмы ты видел?