Виталий Трубин - Теплое крыльцо
Поручик Шинкарев, двадцати пяти лет, невысокий, худой, еще шире открыл занавешенный одеялами вход в землянку. Оттуда в лицо Москвина дохнуло теплом и луком, оборванной гитарной струной и тоской.
— Он пойдет! — крикнул в землянку Шинкарев.
Третьи сутки шел мокрый снег. Люди в окопах с трудом привыкали к нему: они не забыли летнего солнца, хотели тепла, полной луны, но надвигалась сырая, промозглая ночь.
Москвин, огромного роста, второго года службы солдат шел по насыпному ходу сообщения и видел, как тихо мерзнут люди: одни, закрываясь от снега воротниками, прятали руки в карманы шинелей, другие сидели на корточках, стояли спиной к ружейным щиткам.
Москвин шел в свой окоп с надеждой, что поручик, изрядно хмельной, забудет о приказе: видано ли, привязать к колокольчику длинный шнур, подвесить его на немецкой проволоке, а офицеры, как малые дети, подергают за веревку, побеспокоят германцев — выявят, значит, новое расположение пулеметов.
Заняв место в окопе, у ружейного щита, Москвин сказал землякам:
— Поручик игру затеял.
Денис Нетунаев, подвижный, вспыльчивый тобольский татарин, хмуро глянул из-под бровей:
— Чо стряслось?
А узнав что и как, поднял к небу голову, заиграл кадыком, заматерился с тоской. Ветер прогнал брюхатые снегом тучи, солнце на миг глянуло, осветило нездоровые, бородатые лица солдат и скрылось за близким лесом.
В тихие без перестрелок вечера Москвин и Нетунаев, земляки, любили глядеть на лес, вспоминали, как детьми ходили по грибы и ягоды, строили шалаши и спали в них бок о бок, просыпаясь от тревожных шорохов, от шума бьющих о березовую листву дождевых капель. Кто знал, что придется жить так далеко от дома, месить грязь осенних дорог, засыпать на снегу, стрелять в людей.
— Денис, — позвал друга Москвин, — ко мне во сне мать-покойница приходила. Стоит на бруствере грустная. Предупреждала, выходит…
Он вспомнил, как в зимних сумерках мать не слышно подходила к топчану, крестила ему голову, потом живот, ноги — тайна шла от ее рук, неясного тела. Был он печально мал. Еще не заснув, жался в комочек, когда, шепча молитвенное, мать просила бога поберечь сына. Жить бы ей да жить, любимой душе. Да отец Москвина купил по весне коня: раз в жизни повезло — сумел заработать. Привел его с ярмарки, высокого, белогривого, остановил посреди двора — показывал жене. Сидя на крыльце, она хвалила: «Хорошего купил коня». Отец принес в деревянной бадье овес. Жеребец захрустел со вкусом, а Николка стоял рядом с ним. Вдруг жеребец дико вскинулся, ударил копытами — чуть не зашиб! Какой-то человек в овсе оставил иголку, она и воткнулась коню в горло. Отец с трудом поймал хрипящего, мучающегося жеребца. Глянули на мать, а она, раскинув руки, лежит на крыльце. Ей привиделось, что упавшему в испуге сыну жеребец размозжил голову, и сердце разорвалось.
Потом отец, потерявший от горя голову, отдал Николку в богатое село стеречь лошадей. Случилось там, потерял он в поле узду. Хозяин, жестокий черт, снял со стены в конюшне другую узду, с медными бляшками, и крепко побил пастушка. Николка очухался ночью, плечом открыл дверь и ушел. Под утро над головой с хлопаньем пронеслись утки, и он обрадованно подумал: «Скоро старица Тобола. Я никогда больше не стану батрачить». Но отец опять пристроил его к лошадям. На конезаводе Николка убирал навоз в денниках, чистил и купал коней. Закончив раздачу кормов, он шел по конюшне. Кони, сыто дыша, ели овес, а ему казалось: по низкой крыше гусит дождь.
К призывному году он освоил многие нужные конюшне ремесла. Старший конюх говорил, что Николу определят в кавалерию, но его забрили в пехоту.
Когда их Сибирский полк погрузили в эшелоны, ротный Шинкарев приглянулся солдатам: он приходил на остановках, спрашивал, как настроение, нет ли просьб. Он даже проехал с ними от Кургана до Шадринска в одном вагоне и тоже пел под гармошку: «Стальной штык четырехгранный грудь германскую пронзит!» И солдаты говорили, что наш поручик Андрей Петрович — офицер незлобивый. Но в первый месяц окопной жизни рота вдруг поняла, что он не умеет или не хочет ее поберечь: шестого августа в Полесье, когда по ним смертельно-метко ударили пулеметы, Шинкарев не поддержал приказа на отступление — «Георгия» зарабатывал. Рота потеряла половину людей, а когда Москвин, кутая бинтом руку, бросил в лицо Шинкареву матерные слова, тот поставил его под ружье. Москвин тогда затянул на груди лямки вещевого мешка, надел шинельную скатку, почистил козырек фуражки и встал в полный рост на бруствер, кинув на плечо винтовку, глядя в сторону германских окопов. Но с чужой стороны по нему не стреляли. Когда он через час на обессиленных ногах спрыгнул в окоп, в роте пошел разговор, что германцы, оказалось, тоже люди: понимают, какая несладкая жизнь в русских окопах. Бывший путеец Денис Нетунаев, давний друг Москвина, ночью шептал ему, что пришла пора разбираться, за что русские и немцы друг дружке хребет ломают.
IIIНакрытый шинелью поручик Шинкарев лежал в землянке на топчане и видел сон… Студент университета, он идет к дому с колоннами, где его ждут мать и два маленьких брата. Солнце уходит. Редкие облака-кораблики тонут в огненных реках. Рассеянные, неслышные люди мягко проходят. И, еле видимый, навстречу идет отец. Вдруг пустынно, и они рядом: отец, молодой, в штатской одежде, взял его под локоть, и он узнал дорогую, но холодную руку. Они молодые, похожие, не разговаривая, прошли мимо затененного тополями дома. Андрей оглянулся: светились окна столовой. Он со страхом подумал, что отец два года, как убит на Балтике. Рука отца обнимала его локоть, и они уходили, теряя землю из вида…
Шинкарев проснулся. Офицеры простуженно пели:
Хаз-Булат удалой,
Бедна сакля твоя.
Золотою казной я осыплю тебя…
Поручик отвернулся к стене, закрыл глаза и стал думать о доме. После смерти отца они с мамой оставили Петроград и вернулись на ее родину в Тобольск, откуда он, старший сын, ушел добровольцем. Забываясь, поручик слышал запах старого дерева, видел, как грустит мама, читая походные письма отца… Однажды в конверте оказалось зеленое перышко: его обронила птица, влетевшая через иллюминатор в каюту отца. Одно письмо, первое, долгожданное, Андрей помнил дословно. Они с мамой вместе разрезали конверт, и вечерами она любила читать это письмо у огня…
«1 октября. 8 утра.
Сейчас, Веруша, собираемся уйти из Либавы. Сначала предполагали это сделать завтра, а сию минуту перерешили. Все это время стояла суматоха — грузы прибывали каждый час и неизвестно что, куда. Путаница была страшная. Третьего дня я сел на паровой катер и слез с него вчера в час, урывая в промежутках время для сна и еды. Конечно, устал, принял вечером горячую ванну и чувствую себя именинником. Рассчитывал даже сегодня съездить на берег, но вдруг!.. Вдруг неожиданное решение: «немедленно уйти».
Спешу послать тебе последнее письмо из России. Телеграммой не могу уже уведомить.
Спасибо, милая, за обе телеграммы. Я ухожу спокойным и уверенным. Будь здорова, голубчик. Не падай духом и не настраивай себя на миноры. Ужасно люблю тебя, милая моя, ненаглядная. Сам я глубоко верю, что и на этот раз все обернется в лучшую сторону. Крепко целую милых моих ребятишек. Поскорее выздоравливай и тогда переезжай — я ведь всегда мечтал, чтобы ребята пожили в деревне. Андрею купи настоящий овчинный полушубок, всем настоящие валенки. Пусть поживут поближе к людям и к природе…»
Отец, один из немногих офицеров, вернулся из японского плена с незалеченной раной от осколка шимозы.
Погиб он в начале германской. Друг отца, штурман, рассказал, как все случилось. Он, раненый, лежал на палубе и старался укрыться от немецких снарядов, которые уже непрерывно попадали в крейсер и все сильнее разрушали его. Корабль кренился. Отец, флагманский артиллерист, подошел к штурману и потащил его через спардек на правую сторону судна, чтобы не попасть под корабль, когда он будет переворачиваться. Они перелезали противоминную сеть, когда на корабле громко прозвучал сигнал судового колокола: «Уходи все с корабля!»
«Уходи все!» — закричал контуженый, потерявший рассудок матрос и выстрелил в Петра Алексеевича из винтовки.
«Бедный отец, — укрывшись с головой шинелью, подумал Андрей Шинкарев. — Он был хороший офицер, а я не могу, потому как не знаю, зачем все это. Я уже не в состоянии каждое утро подниматься с этого топчана, одеваться, выходить из землянки. Мне хочется только лежать и думать о невозвратимом. Я ни о чем не мечтаю, я потерял эту способность. Я даже женщину не хочу и не болею об этом. Все время снег, снег. Мы на голом месте, а лес… даже лес у немцев. Там бы я мог облюбовать себе большую сосну и сидеть под ней, никому не мешая. Люди… К ним я стал равнодушен. «Народ безмолвствует» — так это у Пушкина. Моя беда в том, что я знаю конечный результат любого поступка. Люди не стоят, чтобы любить их. Мой отец был чистой души народолюбец, а смерть в грязном облике контуженого матроса срубила его под корень. За что? Господи! Не верю и креста не ношу. Равнодушие — то, чего я всегда боялся, — наступило, потому что я был жизнерадостен, любопытен, шел с любовью к хорошим людям, а таких отдают на заклание. Я обижен на жизнь. Я ее бывший раб. Она никогда не будет такой, как мы хотим. Всюду ложь, тупость, хаос и воровство. Когда я напиваюсь, я теряю способность видеть, но внутренне я чрезвычайно трезв. И я никого не прощаю.