Вениамин Каверин - Девять десятых судьбы
Он поднял с пола винтовку, видимо, брошенную раненым, и подал ее Галине.
- Не могу, рука, - коротко сказала она, качая рукой, висевшей на повязке.
Матрос сердито поставил винтовку в угол.
И снова маленькие силуэты замельтешили в глазах, вырастая все больше и все ближе подкатываясь к сторожке, и снова одноглазый пулеметчик, как детской игрушкой играя своим оружием, завертел головой, каждым движением металлического лица поворачивая задыхающийся пулемет.
Но ничего не смешивалось, все шло в каком-то строгом и простом порядке, как-будто это было много раз проделано раньше, и этим людям у окон ничего не стоило повторить однажды заученную роль.
И только время от времени, когда металлическое лицо раздвигало свои посеревшие губы и спрашивало о том, есть ли еще пулеметные ленты и не пришли ли подкрепления из Гатчины, становилось ясно, что эта игра не может продолжаться вечно, что круг наступающих сужается все больше и больше, что всему на свете, даже пулеметным лентам и ружейным патронам, приходит конец, что если через полчаса не придет помощь, то каждому придется выбирать между смертью и пленом, который был плохим псевдонимом смерти.
Но нельзя было ни умирать ни сдаваться, - человек с белым глазом приказывал победить, а ему в этот час, в этой сторожке, которую обстреливали со всех сторон, - нельзя было не повиноваться.
Нельзя было не повиноваться, нельзя было думать о том, что она, Галина, борется с теми самыми людьми, бок о бок с которыми, пять дней тому назад, она защищала Зимний от своих случайных союзников.
Нужно было только следить за каждым поворотом металлического лица, за каждым словом, которое говорят посеревшие губы, нужно было стрелять, стрелять, стрелять, стрелять во что бы то ни стало...
XVII
Известие о том, что ударный батальон застрелил парламентеров Военно-Революционного Комитета и наступает на Гатчину с тыла, было получено первого ноября днем.
К тому времени как Шахов был освобожден из своего заключения, под Сельгилево был брошен уже небольшой матросский отряд. Но ударный батальон наступал со стороны железной дороги - его силы в любую минуту могли увеличиться вдвое и втрое.
Как известно, для того, чтобы выиграть войну, нужны не только железные нервы, но и железные дороги.
Решено было послать под Сельгилево все что возможно; здесь же на месте, в Гатчине, по которой еще гуляли красные казацкие лампасы, были собраны три сводных красногвардейских отряда.
Начальником одного из них был назначен Шахов.
Он собрался в четверть часа; половина этого времени ушла на то, чтобы написать и отослать с санитарной кареткой записку Галине.
По пути на дворцовый плац-парад, где давно уже собирались отправляющиеся под Сельгилево красногвардейцы, он остановился в коридоре первого этажа и, напрягая глаза, прочел криво и бледно отпечатанные строки своего мандата.
"Предъявитель сего Шахов, Константин Сергеевич, назначается начальником сводного красногвардейского отряда, действующего против контр-революционных войск Керенского. Настоящим тов. Шахову предоставляется право... вплоть до... и расстрела на месте".
- Волоки сюда! Мы его отсюда на двор выволочем, сукина сына!
Шахов сложил мандат и сунул его в карман шинели; два матроса тащили по коридору за ноги чье-то тело, голова, залитая кровью, подскакивала на пустых обоймах и патронах, которыми были усеяны коридоры Павловского дворца.
- Да х.. ли его тащить? Бросай тут и ладно!
Голые пятки с деревянным стуком ударились об пол.
Шахов прошел мимо, но тотчас же возвратился и торопливо наклонился над телом.
Лицо этого человека (это был офицер, на нем висел разодранный от плеча до плеча офицерский китель и на ногах были синие офицерские брюки со штрипками) было разбито пулей; видимо в него стреляли в упор; но разве одной пули достаточно для того, чтобы исчезнуть бесследно, чтобы сразу уничтожить те тысячи признаков, по которым отличают одного человека от другого?
У офицера, лежавшего перед Шаховым на полу, с раздвинутыми ногами, один глаз был выбит пулей; но в другом, окровавленном и напрягшемся, все еще сохранялось, как-будто, насмешливое и твердое выражение.
Вся правая часть лица была сорвана, - как срывается резьба в перестрелянной пушке, - но слева видны были белокурые волосы, и тщательный пробор, как-будто, все еще рассекал их на две неравные части.
- "Он так и должен был умереть... с пробором".
Шахов выпрямился и, неловко поеживаясь, указывая бровями на тело, спросил у матроса:
- Застрелили?
- Чорта ли их всех, собак, перестреляешь? - хмуро ответил матрос, сам... из нагана! У часового отнял.
Шахов постоял еще немного; босые, широко-раздвинутые ноги вдруг привлекли его внимание; он осторожно подвинул одну к другой, - и вдруг все тело, не сгибаясь, поддалось к стене.
Шахов, почему-то растерявшись, хотел подвинуть его обратно и тут произошло что-то неожиданное и страшное: он судорожно засмеялся (матрос злобно и испуганно посмотрел на него) и быстрыми шагами пошел к выходу, подрагивая, как бы от приступов неудержимого смеха.
И уже давно он прошел коридор, спустился по лестнице, вышел на плац-парад, а этот бесконечный, закатистый, негромкий смех все еще дергал его.
И только вид отряда, построенного и вооруженного, готового в путь, привел его в себя.
С ужасным напряжением он заставил себя перестать, наконец, смеяться и, сжав зубы, на ходу ощупывая висевший сбоку наган, пошел к отряду.
Ему подвели лошадь - малорослую, с лысиной на лбу, с короткими стременами, видимо только-что отнятую у казаков.
"Что ж... он хорошо сделал... легко и просто!", - уже спокойно подумал он, не особенно ловко садясь на лошадь и приноравливаясь к неудобному казацкому седлу.
XVIII
Трудно быть в одно и то же время начальником штаба, и комиссаром полка, и представителем Военно-Революционного Комитета, и просто прапорщиком Турбиным, который качается от усталости на длинных ногах и отдает приказания, и принимает донесения, и подписывает свои приказы, и выполняет чужие, и, не смея спать, изредка бросает дела и начинает ходить туда и назад по комнате.
Тогда можно на десять минут забыть о том, что в Луге стоят вызванные Керенским войска, и в Москве юнкера угрожают захватить в свои руки весь город, и здесь, в Гатчине, нет ни патронов ни хлеба.
Тогда можно подойти к окну и смотреть вниз, на плац-парад, на котором курносый император когда-то муштровал своих напудренных гвардейцев, и на Арсенальное Карэ, и на крытые ворота (через которые несколько часов тому назад прошел человек в автомобильных консервах, сменивший френч верховного главнокомандующего шинелью простого матроса), и на полосатые николаевские будки, и на готовые в путь красногвардейские отряды.
- Этот, должно быть, под Сельгилево...
Красногвардейцы строились узкой колонной по шесть человек в ряд. Один из них с красной повязкой на рукаве, в огромной широкополой шляпе, суетился, кричал что-то, бегал туда и назад по плац-параду.
Турбин стоит неподвижно, прикасаясь к холодному стеклу разгоряченным лбом; он хочет уже вернуться обратно к своему столу, когда какой-то военный, спускающийся вниз по широким, закругленным ступеням подъезда, привлекает его внимание.
Военный быстрыми шагами (и улыбаясь как-будто) идет, наперерез плац-парада, к красногвардейцам.
Турбин торопливо протирает запотевшее стекло и пригибается ближе. Он бормочет, не договаривая слова и задыхаясь:
- Да ведь это же он!.. Снова он!.. Шахов!
Военный, на ходу ощупывая оружие, приближается к отряду; ему подводят лошадь.
Турбин вдруг бросается к дверям и тотчас же останавливается на пороге, растерянно улыбаясь.
- Ну и что же, - говорит он внятным голосом, как-будто обращаясь к кому-то в комнате, - ну, если Шахов, так что же?
Покачивая головой и сгорбившись, он возвращается к окну; отряд длинной и неровной цепью выползает через ворота плац-парада.
Турбин, невнятно бормоча, медленно идет по комнате и, случайно скосив глаза, видит, что худощавый человек на длинных ногах шагает рядом с ним, подражая его движениям.
Он подходит к этому человеку вплотную и смотрит на него в упор.
Из зеркала на него глядит усталое, дергающееся лицо, с впалыми глазами и острым клоком волос, который падает ему на лоб и висит, подрагивая и качаясь.
КНИГА IV.
Часы революций бегут вперед, и тот, кто пытается остановить их, рискует потеряться во времени, потому что каждая стрелка этих часов не менее остра, чем детская игрушка Гильотена, и режет головы не хуже или даже лучше, чем она, потому что большое колесо этих часов вертится не хуже чем то колесо, о которое точили свои ножи якобинцы.