Владимир Добровольский - Текущие дела
Такую чушь она городила, что лишь добрые побуждения могли хоть как-то извинить ее.
— Перестань, — оборвал он, — иначе я в тебе разочаруюсь.
На него надвинулась полоса разочарований. Он произнес эту фразу с известной долей иронии, — только потом подумал о Подлепиче, о Булгаке.
Светка поводила пальцем по зеленому оконному стеклу.
— Понимаешь, Витя, — сказала она возмущенно, — тебе кто-то ставит подножку! Обожаю приносить хорошие вести, но увы… Из нашего цеха в список попал один Подлепич.
— В какой список?
— Ты от мира сего?
— А! — сконфузился он: она его пристыдила. — Подлепич? Это хорошо.
Это в самом деле было хорошо, но если бы двое попали, было бы лучше. Он почувствовал холодную пустоту в груди; пустота эта ширилась, холодела, а минутой раньше было что-то теплое там, устойчивое — и вот исчезло; пустота!
— Я против Подлепича ничего не имею, — протерла Светка стекло ладонью. — Но по отношению к тебе это свинство. — Стекло заплывало снаружи, а она протирала изнутри. — Но я противница бесполезных эмоций. Потому и порчу тебе выходной день. Порчу, порчу! — взмахом руки попросила она помолчать его. — Время идет, будь в полной боевой готовности, я на эти вещи смотрю практически.
— Побережем доспехи, — сказал Маслыгин. — Пригодятся для более практических целей.
А подумал он, что правильно говорят: «упало сердце». Так хотелось порадовать Нину, но, увы… Но увы, нехорошую весть принесла Светка. Была бы весть хорошая, не упало б сердце.
— Я не тщеславен, — сказал он. К сожалению, это было не так. — Пойду звякну Подлепичу.
Шагнув за порог веранды, спускаясь с лестнички, он подумал, что значительно охотнее порадовал бы Нину, а раз уж радовать ее было нечем, ему оставалось порадовать Подлепича. Он пошел через сад на улицу — к телефону-автомату. Дождя уже не было, но потяжелевшие стеклянные ветви желтой акации обсыпали его холодным стеклянным дождем.
Он порылся в карманах, выудил монетку, набрал номер, — сперва никто не откликался, а потом откликнулись: женский голос. Дуся?
— Юрий Николаевич в общежитии, — ответили ему. — А кто говорит?
Назвавшись, он лишь тогда сообразил, чей это голос: Дуси, конечно, быть не могло, а это была Зина Близнюкова; он сначала не узнал ее по голосу, но потом узнал и поспешно повесил трубку.
15
Года четыре назад загорелось Дусе делать ремонт в квартире, нанимать мастеров. Она и тогда была уже лежачая, но выписывалась из больницы с надеждой, что станет на ноги и сможет распорядиться работами по своему вкусу. Ничего не вышло: в пятницу, к примеру, выписали, а в понедельник опять положили, — так и заглохло с ремонтом.
У нее, однако, забота эта засела в голове, — казалось бы, какой уж тут ремонт, не о том помышлять, да он, Подлепич, и не помышлял о ремонте: валились бы стены, и то не помыслил бы. А не валилось ничего, спокойно можно было еще так прожить, но он все же взялся — сам, не призывая никаких мастеров, не признавая их, — и взялся не ради порядка или назревшей надобности, а ради Дуси, чтобы исполнить ее каприз. С побуждающим к работе воодушевлением он представлял себе, как вернется она из больницы и ахнет. Он делал все сам, не спеша, продуманно, никому не доверяясь: и шпаклевал, и красил, и штукатурил, и циклевал, и переделывал все по нескольку раз, если не удавалось, как было задумано.
В выходной он принялся за дело с утра, но без обычного задора: греби не греби — один черт, однако был он, как-никак, гребец, а не штукатур или маляр, и это мешало ему штукатурить или малярничать с задором. Для задора нужна была душевная основа: что свербит, с тем не мирись, избавляйся от этого немедля — действуй. Такой свербеж — любому занятию помеха.
Он переоделся и пошел в общежитие.
Некоторые считали это для себя постылой обязанностью и отлынивали по возможности либо показывались там на короткое время, чтобы отчитаться при случае, а ему это не было в тягость, — он любил там бывать. Ну конечно: один в квартире, не с кем слова молвить, тянет к людям. Так о нем говорили. А он, когда и Дуся была здорова, и дети в доме, тоже туда тянулся. С молодым рядом, и сам, считается, молодеешь; молодость, наверно, притягивала, своя вспоминалась.
Булгака в общежитии не было.
Где шляется, никто не знал, но жаловались, что в последнее время сделался замкнутым, стал уединяться, уходит куда-то и не скажет куда. Зазноба, предполагали, появилась, да, видать, на стороне, и такая штучка, которая рабочего класса не жалует, а то бы Владик, по-прежнему своему складу, непременно привел ее на смотрины, не утаивал бы. И еще говорили о нем, будто ударился в высокие материи, в классику, так сказать, в музыкальную культуру: заметили у него книжку по музыке, теоретическую, или, вернее, историческую, и он ее тоже утаивал, — видать зазноба преподнесла ему для приобщения к культуре.
— Ну, это совсем уж крах, — сказал Подлепич, — а вы бездействуете, в то время как ваш товарищ — на краю пропасти.
— Смех смехом, — ответили, — но это же факт: в прогульщики попал — до того она закрутила его.
— Чего зря трепаться, — вмешался очевидец, — никакой зазнобы, возможно, и нет, а он в читалке пропадает, в городской, там у меня библиотекарша на выдаче литературы, встречаемся, и раз наблюдал его: заваленный литературой, замученный-заученный, в вуз, наверно, готовится.
— Так обложить коллектив, как он, — вставил кто-то еще, — это только из наплевизма к коллективу.
— Ах, какие мы нежные, — сказал Подлепич, — какие чувствительные: чуть булавочкой кольнули, сразу в слезы, а еще рабочим классом себя величаем.
С полчаса топтались на этом месте: надо было Булгаку выступать или не надо, и как сочетать его выступление с дальнейшими событиями. Подлепич установок не давал, это было чуждо ему, но и утверждать, что подвел спорщиков к единодушной черте, тоже было чуждо. Он всегда с охотой отдавался таким спорам: это было интересно ему, а вот им — интересно ли? «Что ж, — подумал он, — для себя торчу тут, а не для них; есть потребность — и торчу, а не будет — не стану; взаимная потребность недосягаема; это надо выдающимся тактиком быть, педагогом, артистом; педагог — всегда артист; кошки на сердце скребут, а веселит аудиторию». Он тоже повеселил чуток спорщиков и надумал по дороге домой заглянуть в городскую библиотеку: любопытство взыграло.
Это был порядочный крюк — до библиотеки, пешком не доберешься, но раз уж взыграло любопытство, не стал считаться со временем. Говорили, что Булгак по выходным исчезает с утра и является только к вечеру. А график плавательных тренировок приколот был над кроватью — по выходным, объяснял Булгак, воды им не дают.
В читальный зал, однако, пройти не так-то просто: и паспорт покажи, и анкетный заполни листок. По широкой парадной лестнице он поднялся наверх и стал в дверях читального зала. Зал был огромный, двухсветный, и хотя заполнен лишь наполовину, высмотреть того, кто нужен, тоже было непросто. Он прошелся между столиками, да не раз и не два, и только потом в самом дальнем углу высмотрел Булгака — не напрасно, значит, канителился.
Можно было, конечно, прикинувшись удивленным, разыграть сценку случайной встречи, но он в артисты не годился, притвориться не сумел. Булгак тоже был не артист — и у него, что хотел, не вышло: досада пополам со смущением вогнали его в краску. «Каким, — спросил, — вы это образом?» — а слышалось по тону: «Какой вас черт занес?» Подлепич взял стул, сел рядом, сказал, что нашлись в общежитии наводчики. Пожалуй, не стоило этого говорить. Булгак нахмурился: какие такие наводчики? — но промолчал, шуметь тут не полагалось. «Учишься? Или читаешь?» — «Читаю», — ответил Булгак, а когда Подлепич потянулся к книгам, — их было с пяток или больше, и все с виду чистенькие, незачитанные, — Булгак сдвинул книги в сторону, прикрыл локтем. «А что читаешь?» — «Разное», — ответил Булгак и поднялся, как бы приглашая Подлепича выйти вместе с ним. Книги он оставил на столе — и вышли. Оба были некурящие, Подлепич курил, но бросил и вспомнил теперь, как просто, бывало, завязывались беседы у курцов. Дружба вместе, а табачок врозь. Неверно это — табачок-то и объединял. А что могло объединить его с Булгаком? Только работа. Но было бы смешно тащиться бог знает куда, чтобы поговорить о работе. Нечего было о ней говорить.
Ну и отец! Он насчитал бы до десятка из своей смены, кого мог смело назвать воспитанниками, сыновьями, но только не Булгака. Он лишнего тогда наговорил Маслыгину: как раз с Булгаком-то и не возился вовсе. Показывал ему, что надо делать и как, чтобы лучше: обычный инструктаж. Но не возился, нет; казалось, незачем возиться, и так дела идут на лад, передоверил Чепелю. Заимствовал из педагогических трудов Макаренко такую мысль: сколачивай, мол, коллектив — первейшая задача; вне коллектива личность не формируется, а призывать ее к порядку, держать в рамках, этим ограничиваться — служба надсмотрщика. Частично он заимствовал макаренковскую мысль, частично добавлял кое-что от себя. А ежели личность выпадает из коллектива, подумал он, что тогда?