Юрий Сбитнев - Костер в белой ночи
Копер, который начала разводить Асаткан, вдруг разом вспыхнул. Осветив уползающую в кусты девушку, безумные глаза Чирони, искаженное тупым гневом лицо, лохматую ненавистную голову.
Злость навылет, единым ударом прошила мне сердце. Дремлющая где-то глубоко, в затаенных уголках души, кровь предков ударила разом в голову, отключила сознание.
— Ты драться? — прошипел я, и невесть откуда взявшаяся сила швырнула меня на Чироню.
Я неискусен в драках, поэтому удар пришелся вскользь по лицу.
Чироня, до конца еще не придя в себя, вдруг ругнулся. Крикнул обо мне и Асаткан грязную фразу, осклабился, лязгая желтыми прокуренными зубами.
— Убью!!
Не знаю, каким образом перехватил я автомат, только холодно и безразлично лязгнул затвор.
— Не надо, бойе, не надо! Люча-а-а-а, — Асаткан всем телом упала на ствол, задыхаясь и сглатывая рыдания. — Не на-да-а-а!
Я выпустил оружие из рук, и девушка упала, прикрывая его собой.
И снова влажный горячий толчок крови в голову, и снова, теперь уже всей своей тяжестью, удар. Безжалостный, грубый, из каменного века. Зверь я.
Чироня дернулся, как-то странно и больно икнул. Встал на четвереньки и вдруг заплакал страшно, дико, одним горлом. Он не стал защищаться, но взъярился, отполз в густую поросль багульника, рванул на себе рубаху и завыл тем самым звуком, который слышал я в Неге.
Я сел, ткнулся лицом в колени. Все оцепенело во мне. Затухал костер, плакала рядом Асаткан, пел свою песню Чироня. Медленно процеживался через черное сито ночи бледный предрассветный сумрак.
Странно, но я не заметил, когда опрокинул меня, как наваждение, глухой ко всему сон. Я только на мгновение, свел веки, а открыв их, увидел солнце, зеленый ливень тайги, бурундучка, что смотрел то на меня, то на пустую бутылку «Отборной старки», весело игравшей зайчиками на стволах сосен.
Рядом со мной лежал пистолет-автомат, а чуть поодаль срезанная маленьким булатным ножичком смолистая, красивая и добрая кедровая ветка в золотых колокольцах шишек.
Это все, что оставила мне на память Асаткан. Она ушла на Кочому, к своему стойбищу, с белыми-белыми как снег оленями.
Встретимся ли мы еще, Асаткан, дочь тайга, внучка Охотника, Ганалчи, Стрелка из лука?..
Запись XVI Ты не вор, Чироня…— Не брал я! Слышишь, не брал! Она сама выпала, когда концентрат доставал. Сама! Слышишь, паря! Не крал! Не вор я! Не вор! Вот тут сосет, понимаешь, паря?! Сосет. Прости! Не вор я! Не вор. Она сама выпала, когда концентрат брал. Сам велел мне, паря! Сам сказал: возьми в мешке. Не вор я, не вор, паря… Сосет вот тут, сосет… Но молчи, паря. Ударь! Слышишь, меня все бьют. Ударь! Но не вор я, не вор!
— Ты не вор, Чироня…
Запись XVII И дальше в путь…И снова Нега. Приходилось ли вам в поздний вечерний час выходить из тайги к большому человеческому жилью? Приходилось ли после стольких дней и ночей, проведенных в безлюдье многоречивых таежных дебрей, услышать вечерний покой села, увидеть теплые огни в окнах изб, различить едва уловимый запах печного дыма, крик уловить: «Пястря, пя-я-ястря, пя-я-я-стря. Тпрусень, тпрусень, тпрусень…»
Уставшие, измученные, горячие ноги несут вас через елань, все ближе и ближе огни, крик различимей. О этот крик в синем летнем сумраке! О эти огни человечьего жилья!
В них — все.
— Тпрусень, тпрусень, тпрусень! Пястря, пястря, пя-стря!
Мэ-э-э, — глупо так и жалобно и радостно кричит на весь мир отбившийся от стада телок.
Огни горят в окнах. Далеко светят.
— Подожди, паря, — говорит Чироня, — не полошись. Посидим, однако.
Мы садимся в еще теплую, но чуть влажную от вечерней росы траву. Молчим, слушая голос девочки, зовущей несмышленого телка, позвякивание ведер у крайней в селе избы и долгий, отдающийся в безмолвии черной тайги стук молотка по лезвию косы.
Комары, которых липкими клубами вынесли мы за собой из лесной чащи, унялись, полегли где-то в травах, только несколько опостыло кружатся у наших лиц, нудят, жалуются. Не нравится им едкий табачный дым, обросшие лица наши не нравятся.
Чироня расстегивает ширинку штанов, чуть приспускает их и ножом осторожно начинает вспарывать замусоленную подкладку пояса. Делает это он с видом человека, окончательно и бесповоротно решившегося на весьма важный шаг. Руки у Чирони не трясутся, движения твердые, точные.
Но возится он долго. А потом, придвинувшись поплотнее ко мне, протягивает сложенную вчетверо десятирублевую бумажку:
— Возьми, паря, за выпитое.
Я гляжу на него. И вдруг понимаю — сберег мужик наследство Ганалчи, не истратил, не пропил, спрятал навсегда, может быть, только для того, чтобы, уходя, вот так же раздать все, что имеешь, людям, и десятку эту тоже. Не деньги это — нет.
Я отрицательно качаю головой, говорю как можно тверже, решительней:
— Нельзя этого, Чироня. Нельзя.
— Возьми. Должен я тебе. Больше ничего нету.
— Иди ты… — вдруг грубо бранюсь я и отталкиваю его руку. И примирительно: — Спрячь подальше. Слышишь, друг, спрячь.
Он еще мгновение колеблется, вздыхает, взвешивая на ладони крохотный нечистый клочок розовой бумаги, мне кажется, что держит Чироня на руке двухпудовую, не меньше, гирю.
— Нож у меня есть. Хороший. Дома. Возьмешь?
— Нож возьму. Да еще и выпьем с тобой за это, — соглашаюсь я.
— Тады иглу давай с ниткой. Я свою обронил где-то.
Вынимаю из кепки иглу. Чироня заворачивает червонец в серую тряпицу, осторожно прилаживает свое сбережение в пояс и, аккуратно подсвечивая себе самокруткой, начинает накладывать стежки.
— Портной так не заштопает, однако, как я, — говорит он, и я слышу улыбку в голосе. — Ты не сумлевайся, паря, нож, однако, у меня добрый. Старик хвалил, когда исделал я ножик-то. Память тебе будет. Не сумлевайся.
— А я и не сумлеваюсь.
— Вот и не сумлеваися. Я, паря, к эвенкам жить уйду.
— А как же Матрена Андронитовна? Как же дети?
— А им без меня легче. Неукоротный я — сполошной. А может, и не пойду к эвенкам, с бабой останусь, с детями. Их у меня двое. Жалко все же — своя кровь-то.
На следующий день я уплывал вниз по Авлакан-реке. Иван Иванович подослал из Буньского с оказией полуглиссер. Эта посудина нещадно коптила, пила чертову пропасть бензина и ко всему этому обладала поразительно малым ходом. Моторист Рудольф — парень молодой, сонный, с философским, так и не развившимся в нем началом, сказал:
— Тихо едет, но все-таки едет.
Перед самым отъездом в избу к Неге Власьевне постучался Чироня. В дом не вошел, вызвал меня на крыльцо. Протянул в берестяном чехле широкий, без излишеств и украшательств, простой охотничий нож.
От моих предложений зайти в горницу и выпить посошок отказался.
— Меня, паря, в хорошую хоромину пускать нельзя. Обязательно нагажу. Неукоротный я.
Пришлось вынести на крыльцо два стакана, по куску хлеба, пару малосольных сигиков и головку лука. Присев на приступки, выпили, закусили. Помолчали каждый о своем и об одном вместе.
Я попытался расплатиться с Чироней. Проводник должен получать заработок.
— Ты чо, паря? — удивился он. — Нешто я тебя из-за денег к Макару водил? Тьфу мне на них, — и начал ругаться.
Пришлось выпить еще по полстакану и восстановить так неожиданно рухнувший мир. Подарки для детей и Матрены Андронитовны он принял.
Я снял с руки часы.
— Возьми, Чироня. Передай Асаткан от меня на память.
— Сделаю. Обрадуется девка.
И вот деньги. Купи в магазине чего-нито, отнеси на Кочому.
— Сделаю.
— Ну, прощай, друг.
— Прощай, паря.
Провожать меня на берег собралась чуть ли не вся Нега. Мужики по причине скорого приезда участкового и начальства взялись за ум, были трезвы. Да и мало виделось мужиков — в лугах и в тайге работники.
Чироня сел в глиссер и проводил меня до Острожкового мега. Стоял на песчаной косе, махал вслед рукою, что-то кричал.
Все дальше и дальше уносила меня вниз Авлакан-река…
На этом кончались записи Многоярова.
До ледостава
Книга вторая
Глохлов, подплывая к Осиному плесу, исподволь следил за Комлевым. Тот лежал животом на носовом багажнике, лицо вперед, и безотрывно вглядывался в берег. Вдруг он резко приподнялся на локтях, далеко вытянул шею из лохматого воротника полушубка и, обернувшись, замахал рукой.
— Тут это! Во-о-он у той скалы! — кричал, силясь, и лицо его, нахлестанное встречным ветром, еще больше побагровело. — Правь вон туда! Правь!