Владимир Тендряков - Чрезвычайное
- Это ты читаешь?
- Да некогда мне теперь... Муж вот принес... - Слово "муж" выговорила с трудом, застенчиво, еще не привыкла к нему.
- Ну, а дневник вела когда-то. Теперь ведешь?
- Вы о том?.. И думать не думаю. Муж не верит, и я тоже.
Тося стояла передо мной в легком ситцевом платьице, загорелая, крепкая, незаметно в ней прежней вяловатости, но и в глазах нельзя уловить былой тревоги, они какие-то доверчиво-пустынные. Простодушная доверчивость и в складке свежих губ, настолько простодушная, что отдает постностью. И почему-то при виде ее свежих губ приходит на ум крамольная мысль, что это молодое, загорелое лицо со временем оплывет, одрябнет, станет рыхлым, как у ее матери.
Думать не думает, не верит. Уж лучше бы верила да думала. Думающего можно убедить, доказать ему, а тут - не думает, не сомневается, не тревожится. Где уж бессмертие души, мирно дотянуть до могилы, с миром почить навеки. Был человек и не оставил следа.
Я еще раз кинул взгляд на фотографию, где к Тосиной голове прислонилась голова парня, сладенько сложившего губы, простился и вышел.
Сколько прошло времени с того весеннего вечера, когда я разговаривал с Тосей, - всего месяцев пять, не больше. Так быстро измениться! Впрочем, нет ничего удивительного! Искала опекунов. Надеялась найти в лице бога, а нашла более реального опекуна - этого паренька с губами сердечком. Теперь бог - просто помеха. Поздравьте мир с новым обывателем! Упрекните за это школу, в которой училась Тося Лубкова. Нет! Отвергаю упреки! Школа только тогда всемогуща, когда рука об руку идет с ней семья и общественность. Лубков не пошел с нами, а он был и семья и общественность. Поздравьте мир с новым обывателем!
Встреча с Тосей встряхнула меня, я сразу перестал быть отдыхающим!
В кабинете у Ващенкова был народ. На этот раз говорили не о севе, а об уборке. Я терпеливо пережидал всех.
Ващенков еще более высох, еще глубже запали его глаза, мясистый нос сильней выдавался вперед. Но держался Ващенков развязней, по тому, как говорил с людьми, как вставлял шутки, чувствовалась в нем какая-то легкость.
Мы остались вдвоем. Ващенков долго-долго с блуждающей улыбкой разглядывал меня, и глаза его весело искрились из глазниц.
- Хорош, - определил он наконец.
- И я так думаю, - согласился я.
- Значит, начнем?
- Начнем...
Открылась дверь, улыбка исчезла с лица Ващенкова, искристость в глазах потухла.
Вошел Лубков. Грудь, обтянутая новенькой, песочного цвета гимнастеркой, мягко поскрипывают хромовые сапожки, нисколько не изменившийся, он самоуверенно прошел, положил на стол Ващенкову какие-то бумаги и только после этого повернулся ко мне.
- Как ваше здоровье, т-варищ Махотин?
- Превосходно.
- Рад слышать.
- Вы вижу, тоже чувствуете себя неплохо?
- Не жалуемся ни на здоровье, ни на дела. Ни-ка-ких эксцессов, т-варищ Махотин!
Я сидел, он стоял надо мной и глядел сверху вниз, глядел снисходительно, всепрощающе, нисколько не сомневаясь в том, что его снисхождение и прощение для меня приятны.
- Теперь вы понимаете, - продолжал он, - что было бы, если б мы не приняли решительных мер. Своевременно их не приняли?
Грудь вперед, подбородок упирается в наглухо застегнутый воротник, завидного здоровья щекастое лицо... Я вспомнил его дочь и подумал: "Блаженны нищие духом, не ведают, чего они творят". Отвернулся и встретился с понимающим взглядом Ващенкова.
1961