Сергей Снегов - Ветер с океана
— Случается — из-под полы, знают — воровство! А ты открыто собой торгуешь, своим рыбацким трудом. И после этого ты сын мне? Открещиваюсь от тебя!
Кузьма, снова побледнев, сделал шаг к двери, там остановился.
— Ладно, твое право — когда-то крестил, теперь открещиваешься. Ты вот что скажи — маму повстречаю, что ей о нашем милом разговорчике передать? И как с Линой изъясниться?
— Мать на кухне. Иди тихо, не повстречаешься. А с Линой изъясняться твое дело. Коли она тебя такого терпит, пусть, мучается. А и бросит тебя, скажу ей прямо — молодец, правильно поступила.
Кузьма, уходя, хлопнул дверью.
На лестничной площадке он с минуту постоял, переводя шумно рвущееся дыхание, потом поднялся наверх. Миша был у себя. Кузьма сел на Мишину кровать, уставился глазами в пол.
— Поссорился с отцом? — с тревогой спросил Миша. Кузьма с какой-то безнадежностью усмехнулся и махнул рукой.
— Расставили точки, где требуется. Ты разве не слышал, как мы объяснились? Счастье, Лина ушла на работу, не слыхала, как батя меня характеризовал.
— Ты, наверно, погорячился, Кузя? Контроль над собой потерял.
— Не до контроля было. Такой скандал разыгрался!..
— И все из-за потерянных денег? Кузьма покачал головой.
— Да нет, не из-за денег. Лина на деньги не жадная. Батя тоже не скопидом. Мама, конечно, горюет — она хозяйство ведет. По-разному понимаем жизнь, здесь корень спора.
Миша виновато произнес:
— Извини, что я сказал насчет тех женщин в такси. Тебя долго не было, мы встревожились. Показалось неудобным врать…
Кузьма нетерпеливо отмахнулся.
— Я не сержусь. Все равно сам бы рассказал, к кому и с кем поехали. Не в том штука. Поговорить надо. Тебя Степан о чем-нибудь выпрашивал насчет меня?
Миша осторожно ответил:
— Расспросов никаких не было. А почему ты интересуешься? Разве вы со Степаном ссоритесь?
Кузьма с минуту молчал. Он еще тяжело дышал после стычки с отцом, но старался сдержать себя.
— Ссор пока не было. Спаситель мой, я тебе уже объяснял. Но и любви никогда не будет. Хочу тебе объяснить, раз уж ты в мои семейные дела ненароком встрял. Уважаю Степана, он подлости не сделает, такой это человек. Но, между прочим, когда-то чуть до вражды не дошло. Он ведь с Линой раньше моего познакомился, они даже встречались, вместе в кино ходили. А потом я появился, он же меня к ней в общежитие привел, она тогда техникум кончала. Ну, естественно, Лина ко мне потянулась, а я к ней, ему и наставили нос. Заметил, что он за женщинами не ударяет? Подружек, конечно, заводит, только ненадолго. А почему? Тайком по-прежнему влюблен в нее. Ждет, пока мы с Линой поссоримся. Надеется, наступит тогда его время.
Миша, удивляясь, что Кузьма вдруг разоткровенничался, спросил:
— Он рассчитывает, что ты разлюбишь Лину?
Кузьма, вдруг рассердившись, резко ответил:
— Он не дурак. И в мыслях у него нет такого! Знает, что Лину я никогда не разлюблю. В самую большую ссору с ней поставь передо мной десять лучших в мире женщин и скажи — выбирай любую, всех отведу, обратно к Лине вернусь. Нет, Степан похитрей. Потихоньку клин между нами вбивает. Обиняком, с улыбочкой, с шуточкой… Исподволь внушает, что я у нее плох, что надо бы ей получше муженька… Такие ей всегда знаки внимания, такое почтение… Слыхал, как он сегодня: «Разве можно так на жену?» Думаешь, случайно вырвалось? С умыслом, голову дам на отсечение! Лишний разок подчеркнул, что я ей не пара, достойна, мол, лучшего.
— Преувеличиваешь, Кузя. Сказал, как всякий другой, и я бы так на тебя прикрикнул, да постеснялся. Не вижу тут тайного умысла.
Кузьма с горечью проговорил:
— Попал я в переплет, как теперь выбираться! Одно желание — скорей бы опять в море! Подальше от берега, подальше от попреков! В океане тоскую о береге, на берегу — душа рвется в океан! Вот же обстановка!
— Попроси у Лины прощения, — посоветовал Миша.
Кузьма долго молчал, сумрачно уставясь глазами в пол.
— Не получится, Миша. Начну извиняться, она что-нибудь резкое скажет… Не могу, когда на меня кричат! А если попрекают, так еще хуже… В землю ли тогда провалиться или скандал посильней зажечь… Мне того, что уже сказано, вот так хватит.
Он порывисто провел по горлу ребром ладони.
16
Матрена Гавриловна удивилась, что сын убежал, не зайдя к ней. Куржак объяснил, что времени не было, в непогоду на судах вахты усиливают, приходится выходить не в очередь. Больше всего он боялся, что она ненароком доведается о ссоре с сыном — объяснить, что наговорил Кузьма, было бы непосильно. Он все возвращался мыслью к их разговору: скажи кто раньше, что предстоит такое неожиданное узнавание родного человека, счел бы за оскорбление. Но разговор совершился — и в нем надо было разобраться, каждое слово, каждый гневный взгляд, каждый выкрик понять во всей доподлинности, без понимания становилось вовсе плохо. Куржак сказал, что поедет в Некрасово, очень уж тревожит шторм на заливе, но, выйдя на улицу, побрел к реке, а не на автобусную остановку.
Он прошел аллеями желтеющих кленов на Западную, миновал восстановленную и застроенную часть улицы, пошел дальше. После двух воскресников развалины переменились — без мусора, без битого кирпича и торчавшей из щебня арматуры, к реке уступами спускались остовы зданий, вычищенные, аккуратно выметенные каменные скелеты. Куржак не любил этой улицы, раньше по ней трудно было ходить, она мертво таращилась глазницами бывших окон, мрачно распахивала провалы уничтоженных ворот и парадных. И странное дело, после очистки мусора и завалов, улица не стала лучше, она стала даже хуже, в ней пропала дикая зелень, покрывавшая щебенку, острей чувствовалась мертвечина — и непроизвольно ощущалось, что окно происходит от «ока», а жилье от «жить», ворота от «воротить», парадное от «парадов», ступеньки от «ступать»: любое название было знаком движения, все вместе составляло жизнь, то самое, что было здесь войной начисто уничтожено. Куржак опускался в это ущелье каменных скелетов с неприязнью, то же испытывали и все ходившие здесь. Ощущения выражались одинаково: «Теперь-то строителям придется, хочешь не хочешь, поработать!»— было противоестественно сохранять в живом городе выстроившиеся рядами мумии.
Но сейчас Куржак торопливо спускался по аккуратно пригнанной брусчатке, не поднимая головы. Прохожих не встречалось, можно было вслух разговаривать с собой. И нужно было поговорить с собой, это было теперь, быть может, самое важное. И не для того, чтобы понять Кузьму — сын полностью осветился, — себя надо было высказать, перевести свои ясные ощущения в такие же ясные слова, в разговоре с сыном он только слушал, потом накричал, а не высказался, дело было, ох, непростое — отлить ощущения в слова, а без этого он ни у кого не найдет понимания.
Слова, однако, не шли. Унылое: «Ах, он торгаш!» сменилось таким же: «Спекулянт он!», все завершалось в приговоре: «Недостойный он моря!» И то, что испытывал Куржак, оставалось невыраженным, чувства были глубже слов, были острей и болезненней. И, забывая о словах, твердя их лишь механически, Куржак снова и снова погружался в свою обиду, и она все жгучей жгла, она была теперь в каждом уголке души и в каждом, самом крохотном, ощущении. И все в этих чувствах и ощущениях, так и не замкнутых в слова, было определенно, было четко, было до предела доказательно.
Куржак прошел мимо райкома партии, вышел на набережную, снова возвратился в кривые улочки, где целые дома соседствовали с разрушенными, прошагал мимо целлюлозно-бумажного комбината и вагоностроительного завода, подошел к «Океанрыбе».
Как обычно, и перед двухэтажным зданием треста, и в его коридорах было полно людей. Куржак не успевал подавать руку и отвечать на приветствия. Он подался к Березову, но Березов уехал в Клайпеду, там сдавали в эксплуатацию отремонтированные большие суда. У Кантеладзе шло заседание, из-за дверей доносились голоса, в приемной ожидали конца заседания пять человек, все капитаны — Куржак не стал занимать очереди.
Он вышел в коридор. Кучка рыбаков толпилась, у зеленого щита, где были вывешены портреты передовиков промысла. Люди были знакомые, известные капитаны и штурманы, а надписи сообщали цифры рейсовых успехов, призывали не задерживаться на освоенных рубежах. И на щите, среди портретов лучших матросов рыболовецкого флота, Куржак увидел сына. Кузьма с фотографии глядел уважительно: белый воротничок, галстучек, прилизанные волосики — совсем не таким предстал он сегодня перед отцом, совсем не с такими глазами презрительно отвергал укоры. А надпись прославляла отличного работника, энтузиаста океанического промысла — так и было выведено красным по зелени: «энтузиаст».
«Обманщик! — думал Куржак. — Всех провел! Ах, спекулянт!» И, медленно превращаясь из смутного ощущения в знание, в нем родилось понимание, что пришел он сюда напрасно. Здесь его сын ходит в передовиках, никто Кузьму иным в этом здании не ведает и не захочет иным узнать. Он здесь на щите показателей, в парадной рамке, он сам превратился здесь в показатель, в важнейший показатель отличной работы «Океанрыбы» — вот каких мы вырастили героев, вот на каких умельцев опирается промысел! И все, что он скажет о Кузьме, сочтут домашними дрязгами, до которых дела нет никому, кроме них самих. Да и что он скажет? Спекулянт? Торгаш? Обманщик? Поморщатся: не надо браниться, Петр Кузьмич! И побьют бранные выкрики фактами, отлитыми в бронь цифирья — перевыполнение норм такое-то, поощрений и благодарностей в приказах — столько-то, взысканий — ни одного! Гордиться надо таким сыном, Петр Кузьмич!