Михаил Козловский - Своя земля
Смывая шорохи и треск в приемнике, заиграл аккордеон, медлительно, просторно, с ласковой грустинкой в басах. В кабинете председателя и за дверью столпились все, кто оказался в конторе, стояли тихо, не отрываясь взглядом от пульсирующего зеленого глазка. Музыка становилась глуше, и вдруг над ней с радостной мягкостью и лаской зазвучал сильный женский голос, глуша все звуки:
До чего была ночка светла,
Я уснуть эту ночь не могла.
За рекой звонкой песней своей
Беспокоил меня соловей.
Тотчас же множество женских и мужских голосов подхватили и бережно повторили:
За рекой звонкой песней своей
Беспокоил меня соловей.
И снова одинокий ликующий голос:
Беспокоил меня соловей,
Но не знал он всей тайны моей.
Что люблю я дружка одного,
Но подолгу не вижу его.
И снова хор повторил:
Что люблю я дружка одного,
Но подолгу не вижу его.
У Анастасии Петровны с щемящей болью проступили слезы.
— Это Надюшка! Это она поет, правда же, тетя Настя, — вскрикнула счетовод Лида, с силой прижимая ладони к груди. — Честное слово — она, я по голосу узнала…
— Погоди ты! — одернул Лиду кто-то.
Смятенность, а затем умиление были самыми сильными чувствами, которые владели Анастасией Петровной в этот момент. Она сразу узнала голос дочери и поняла, что та торжествует и полна страха, и, сама волнуясь за нее, боялась упустить хотя бы звук. Надя поет в Москве! Ее Надя! И все, все слушают ее: вся страна, вся земля. Рухнул радостный шум за зеленым глазком индикатора, когда затихли голоса хора.
— Тетя Настя, роднуша моя, дайте поцелую вас, — Лида с горячностью бросилась к Анастасии Петровне.
Этот взрыв восторга как будто ослабил напряжение, и все, кто был в конторе, заговорили разом:
— Эту и у нас пели…
— Телеграмму бы им отбить…
— Вот чего достигли, а!..
— Настя, с праздничком тебя!
Анастасия Петровна уже не стеснялась своего торжества и, не в силах удержать его, подняла на всех сияющие от слез глаза. Расталкивая плечом собравшихся у двери, в кабинет втиснулся Федор.
Анастасия Петровна мягко взяла его за руку и притянула к себе.
— Правда? — спросил он, блестя глазами.
— Правда, Федя. Радость-то у нас какая!
— Федор, с тебя причитается, — крикнул кто-то за дверью.
— А ну, потише! Эх схватились, слушайте же, — оборвал Николай Павлович.
Было слышно, как откуда-то издалека, там, на сцене, доносятся четкие, уверенные шаги. Вот они внезапно затихли за зеленым глазком, и мужской голос доверительно произнес в приемнике:
— Следующим номером — русская старинная, запевает Надежда Литвинова.
И вот Надин голос, протяжно, в удивительном ликовании, выговорил начальные слова песни:
А и что у вас за веселье?
А и что у вас за гулянье?
Да и на нашем на этом поселье,
Да на нашем своем повиданье?
Хор грянул следом за нею:
Лёлиньки, лёли, лели,
Алилеи, лели, лели.
Лилёшеньки, лёли, лели,
Алилеи, лели, лели.
«Что это? Бабкина песня!» — встрепенулась Анастасия Петровна, слушая, как со ступеньки на ступеньку, все выше и выше забирают голоса. Вот, оказывается, на какой сюрприз намекала Надюшка перед своим отъездом в Москву. И когда старуха научила ее этой песне, ишь, какая скрытница, сколько времени молчала. И поет как верно! Она вдруг увидела себя маленькой девочкой в коротком ситцевом платьице с заштопанными на локтях рукавами и мать, не такую, какой она была последние годы, измотанной работой и родами, тоской о пропавшем без вести отце, а молодой и красивой, гордой своим счастьем, услышала ее голос, сильный и радостный.
А и девушки мы молодые,
Молодые мы, соляные,
А и девушки мы посельные,
Девки — яблочки наливные…
И такая горько-сладостная отрава вошла в нее, что она, не стесняясь никого, уткнулась лицом в ладони, не в силах сдержать мучительно-радостных слез.
— Ну, Настя, дорогой наш секретарь и друг, и вы все, товарищи, — Николай Павлович выключил приемник, когда объявили о новом номере программы. — С праздником вас, с удачей наших девчат. Всей Рябой Ольхе радость… — Он поднял руку и коротко крикнул: — Ура!..
— Ура! — подхватили все.
— Никодим Павлыч, собирай на вечер правление, — подталкивал к двери бухгалтера председатель. — Надо обсудить, как девчат встречать будем. Ведь это такая победа!..
…Николай Устинович с полевой дороги выехал на асфальт. Переваливаясь с увала на увал, то вниз, то вверх, вьется он бесконечной серой лентой среди полей, в рамке лесных посадок. Кое-где у самой дороги, за кустами акаций и шиповника, за молодыми топольками, как линейные на параде, построились невысокие, в рост человека, яблоньки с яркой, необыкновенно свежей листвой. Иногда, растолкав по сторонам лесополосу, поближе к асфальту выбегают хлеба, шумя и волнуясь под ветром. Артемке посмотреть бы на эту красоту, но, утомленный рыбалкой и утренними приключениями, он спит, прислонясь головой к спинке сиденья. Мимо с гулом проносятся встречные машины, солнце ослепительно взблескивает в их фарах, и вот Николай Устинович весь уже во власти бесконечно меняющегося однообразия дорожного пейзажа. Он повернул рычажки приемника, немного спустя голос диктора сказал: «Благодаря усилиям наших ученых и в первую очередь…» — на следующей волне выплыл торжественный, набегающий медлительными волнами прибоя рокот вальса, его оттеснил быстрый прыгающий голос певца и сам унесся куда-то, отброшенный сильным и прекрасным женским голосом:
А веселье у нас разливное!
Повиданье у нас не простое, —
Не веселье у нас — развеселье.
Разливное у нас на поселье.
В сто голосов подхватил хор это наивное и торжественное ликование: «Лёлиньки, лёли, лели».
…Николай Устинович щелкнул рычажком: ничего интересного в эфире.
Своя земля
1
Владимир Кузьмич Ламаш приехал с полей, когда село спало, лишь в двух-трех хатах блекло светились оконца. Подвез его молокосборщик, возвращавшийся с маслозавода, и, пока ехали по селу, в тишине звякали, сталкиваясь, бидоны. Луна бежала за пепельно-серыми облаками, изредка выкатываясь на простор, и тогда четче становились черные тени деревьев и хат. На крышах самоцветами играла ночная роса. Под плетнями тускло темнели кусты лебеды и чернобыльника.
У своего дома Владимир Кузьмич слез с повозки и, шурша по бурьяну полами брезентового плаща, поплелся к калитке с одним желанием — спать. Молокосборщик загремел бидонами, погнал лошадь рысью. Сквозь белую занавеску на окне слабо желтел огонек притушенной лампочки, — значит, Нина, жена, не спит и ожидает его. Только при виде хаты Ламаш почувствовал, как устал и отупел, кажется, до того, что сил недостанет подняться по трем ступенькам деревянного крыльца, зайти в дом, раздеться и лечь. Он шел, прикрывая глаза огрузневшими веками, и каждый шаг доставался с трудом, — онемевшие ноги слушались плохо, словно их налило тяжестью, дорожка уплывала вбок.
Жена в самом деле ожидала его. При семилинейной лампе она читала книгу. Другая книга, раскрытая и поставленная на торец, загораживала свет от спящей в своей кроватке шестилетней дочери.
— Ты почему не спишь? — спросил Владимир Кузьмич, вешая плащ на гвоздь у двери. — И опять с этой лампешкой…
— Тише, — шепотом сказала жена. — Томку разбудишь, девочка прихворнула немного… Ты что так поздно? — Она поднялась, запахивая короткий халатик, и потянулась всем телом, сладко зевнула, забрасывая руки за голову, как только что пробудившийся ребенок. — Тебе три раза звонили из райкома, спрашивали, где ты.
— Кто звонил?
— Не знаю. Требовали, чтобы ты обязательно к десяти часам приехал. Да сердито так спрашивали, где ты, будто не знают, где может быть председатель. Возможно, случилось что-нибудь.
— Три раза, говоришь?
— Да, и все тот же голос… Ты хочешь есть? Пойдем на кухню, чтобы Томку не беспокоить.
Владимир Кузьмич тут же, у двери, стащил сапоги и в одних чулках пошел вслед за женою на кухню, куда она унесла лампочку, прикрывая свет ладонью.
— Я, признаться, и есть не хочу, устал ужасно, — сказал он, садясь на табуретку и утомленно протягивая ноги. — Молока разве.
Но пить начал жадно, большими глотками, чувствуя, как густое от скользких душистых сливок молоко, насыщая, освобождает от тупой усталости.
— Налей еще, — попросил он. — У меня, оказывается, волчий аппетит.
— Я сейчас разогрею обед.