Сергей Буданцев - Писательница
Калькулятор отвел Настю довольно далеко в сторону, к колодцу с журавлем. Он наступал на нее, но она неподвижно держалась на месте. Он многоречиво что-то объяснял ей, делая рукой жест, будто вколачивал гвоздь. Девушка отвечала лишь бурными знаками отрицания, всплескивала руками, мотала головой. Писательница с неудовольствием и появившейся в ней в связи со старостью и недавними литературными неприятностями подозрительностью, что ею пренебрегают, ждала окончания таинственных препирательств между Настей и калькулятором.
Калькулятор и Настя спорили все громче, забыв, что они на улице. У калькулятора оказался высокий, несколько визгливый голос, резкий и глухой одновременно, — металлический, мембранный.
— Ты покрываешь ее! Все ее шашни! — кричал он. — Сама не решаешься, а в душе такая же, потому и покрываешь. А я все равно все знаю. А чего не знаю, носом чую. Меня не проведешь.
— Ну, а коли знаешь, так чего пристаешь? Ты ведь около нас день и ночь мотаешься. Тебя, как таракана, раздавить не жалко. Никогда я таких людей не видывала. Какое у тебя право ее мучить, меня терзать? Надоел, так и сиди да помалкивай.
Настя теперь, не отставая от собеседника, тоже кричала, как бы призывая писательницу в свидетельницы.
«Ого, умеет ненавидеть!» — подумала та.
Ее всегда удивляли сильные движения души, такие, как ненависть, злоба до крови, стремление обогатиться хотя бы путем преступления — словом, все, что связывалось у ней в уме с печатной хроникой происшествий или художественным вымыслом, а не с окружавшей ее действительностью.
Калькулятор вновь возвысил свой мембранный голос:
— Ты уж и не знаю до чего подчинилась ей! Как прислуга, приказаний ждешь. А все подлость и любопытство. Живешь при ней, чуть шелестишь, чтобы не обеспокоить, чтобы поменьше обращали внимания…
— Молчи, черт! — крикнула Настя.
— Молчать? Я и так молчу. Слишком много молчу, может плохо кончиться. Да разве я тебя не понимаю? Сам бы рад смотреть в ее беспутные глаза… Горят они, словно их дьявол накалил…
У него от волнения путалась речь, он даже начал шепелявить.
— Прощаешь, как она тобой пренебрегает и за ничто считает, того гляди, толстые ноги ей начнешь целовать!.. Таких, как ты, презирать нужно!
— Это ты их целовал, про себя плетешь. На меня валить нечего, — холодно возразила Настя.
Давно приблизившаяся к ним и откровенно слушавшая их разговор писательница удивилась ледяному тону Насти не меньше, чем сам калькулятор. А тот вскинул руку, как бы готовясь нанести удар, да так и оцепенел. Потом рука упала, как плеть, он весь съежился.
— Недурно пущено в трактире Гущина! — сказал он и неожиданно издал короткий рев, тут же перешедший в два-три смешка.
С тем он и пошел домой. Таким манером он оберегал свой внутренний мир, наполненный, как ему казалось, тайниками и тайнами. Вся радость его жизни заключалась в том, чтобы набрасывать на это свое бытие глубокую загадочность. А разговор с девчонкой слишком много осветил для нее. К тому же он обнаружил, что около прохаживалась газетная сотрудница, про которую он совершенно забыл.
— Подслушиваете? — поравнявшись с писательницей, слабо и яростно прошипел калькулятор, словно в механизме, двигавшем мембрану его голоса, истощился завод, его хватило только на шипение последней досады.
Он как-то вприпрыжку побежал назад, к калитке, из которой так неожиданно появился.
Женщины быстро пошли дальше, будто опасаясь, что он может их догнать, и с недобрым намерением.
— Совсем чертов псих, — сказала Настя. — Считала его за нормального, а он, ей-богу, окончательно свихнулся. И всем надоел: Сердюк папаше на него жаловался, Марусю все в казарме за него засмеяли. И мне надоел. Я, когда он к Марусе приходил, сразу смывалась, видеть его не могу. Сидит, сопит… И ко всему: «Ты меня разлюбила». А как такого не разлюбить? Теперь вот грозится: «Либо себя, либо ее порешу». Из-за Мишки, конечно. Он женщину по рукам-ногам готов связать, чтобы властвовать над ней. Слушай его, а он тебе всякие свои проповеди будет читать.
Трудно было понять, уклоняется ли Настя от объяснений или не в состоянии объяснить, что говорил ей калькулятор. Но она была подавлена, видимо, верила в его угрозы.
— Он уж бросался как-то на нее с ножом, да потом сам упал на колени, плакал. А я ей твержу, чтобы она с ним все прикончила.
— Неужели Маруся продолжает отношения с этим чудаком?
Настя не ответила. Спор с Ященко не то истощил ее, не то привел в состояние настороженности. Она еле-еле шевелила губами, и эти неясные звуки можно было с одинаковым правом истолковать и как утверждение и как отрицание. Несколько минут тому назад гневное и страстное, лицо ее снова превратилось в плоский лик.
Они миновали слободу и вышли в Нахаловку. По косогору огромной балки с естественной покорностью природе — уступами, как кавказские сакли, — расположились ящики самодельных домов. Здесь упорядоченность города прекратилась. Тут не разбивали участков. Среди бурьянов все эти террасы и ящики были воздвигнуты индивидуальными усилиями «царя мироздания». Царь за свой страх и риск собирал обломки досок, фанеры, бревен, осколки стекла, куски листового железа, ржавые гвозди и, прибавляя глину и солому, склеивал из всего этого логово, сверхчеловеческими усилиями сколачивал клетку, в которой едва-едва мог поместиться. У иных площадка перед домом была утоптана, на двух-трех колышках торчали горшки и чугунки. Некоторые отделили крохотные палисады, и там цвели поздние подсолнухи, и мальвы, и еще какие-то ярко-алые цветы. Но эти домохозяева, видимо, обладали силой и выносливостью полубогов. Таких было немного. Жители обычной человеческой слабосильности ограничивались четырьмя или даже тремя — если лачуга примыкала к косогору — стенками, слегка покатой плоской крышей, тесовой неструганой дверью. Какая-то хозяйка поставила перед дверью фикус в кадке — украшение, свидетельствовавшее об ожесточенной претензиями нищете. Писательница взглянула на фикус и решила: «Бывшие люди». Жирный фикус кричал о каких-то чувствах, которые не желали истлеть. Писательница смотрела на него с ужасом.
Здесь, «в царстве свободной личности и вольного хозяйствования», можно было в любой час дня и ночи достать водку, тут играли в карты. В одной хибарке даже сохранялась рулетка, которую выносили в город и ближайшие села на базары. Тут укрывались воры, проститутки. Тут на одной квадратной сажени было больше преступных тайн и таинственности, чем в нескольких кварталах любой из наших столиц. Не знай всего этого писательница, ее сердце рвалось бы от жалости. А сейчас она разбирала с пригорка эту азбуку экономики, сложенную из кубиков. Ноги ей обнюхала шелудивая рыжая собака. Забыв страх, писательница пнула ее изо всех сил ногой, и та с визгом отбежала.
Настя заявила, что дальше спускаться не будет, и объяснила, как пройти к Пашете. Писательница сразу вспомнила, что в Нахаловке живут головорезы и хулиганы, и начала упрашивать Настю идти вместе. Она уговаривала девушку, однако Настя, как всегда в случаях, когда ей надо сопротивляться, замкнулась и вполне потеряла дар речи.
Равнодушная и молчаливая девица удалилась, раскидывая вправо и влево босые ноги. Писательница одна пошла по уклону, вдоль глиняной убитой стежки.
XI
Целью ее пути был уединенный ящик, стоявший в сторонке внизу. Перед ним висели на веревке рябая от пересушенности, сливочного цвета бязевая простыня и носильное белье загадочных форм и странных размеров, белье бедняков. Здесь гулял ветер, разнося запахи жилого и гнилья.
Писательница храбро рассекала эти тяжкие веяния, которые становились тошнотворными, едва ветер приносил и примешивал к ним свежий запах осенней степи — сухую пыль, увядание и медленное сгорание под солнцем трав, целительную лекарственность безграничного растительного пространства.
Пробираясь по косогорам, писательница прикидывала, а иногда даже шептала вступление, развитие и заключение диалога с молодым Павлушиным. Верная своей теории любви, она, говоря по правде, спешно взращивала и натягивала симпатию к нему. Сначала он являлся ей неким отвлеченным человеческим несчастьем, сочувствовать которому ее учили столько книг и размышлений и сочувствовать которому, не составляло труда. Дочь Павлушина возбудила пока лишь жалость пополам с оскоминой от усилий разжевать эту вязкую психику. Разговор с Настей напоминал искусственную беседу без внутренней в ней необходимости. Разговаривать с девицей было чрезвычайно тяжело. А тут предстояло столкнуться с молодым человеком. В противовес сестре, унаследовавшей от забитых предков подозрительную осторожность, болезненную осмотрительность, переходящую по малорослости ее души в несмелость, юный Павлушин, если судить по внешности, должен предъявить озорство, претензию, буйство. Писательница потрухивала и искала сил в некой отвлеченной выкладке. Она предположила, что характер Павлушина расщепился в детях — на дочь и сына. Смесь же, существовавшая в ее художественном умозрении, должна быть прекрасна. Конфликт разметал семью Павлушина, но не разложил его личность. Взрывчатой силой семейной вражды была, вероятно, Настя. Но, к сожалению, она так и не разоткровенничалась относительно различных влияний на нее. А без этих влияний — без настойчивого притягивания (Маруся?), без отталкивания (мачеха?), без некоего вольнодумного брожения (брат или еще кто?) — никогда плоская, несмелая девица не высунула бы носа на сквозняк самостоятельного существования. Что же это за странная семья, из которой могут выходить молодые люди вроде этого одутловатого жителя асфальтового котла, Петра Павлушина, представшего перед ней после чудесного спасения из-под паровоза и грузовика? Относись она к Павлушину-отцу равнодушно и незаинтересованно, все ее внимание было бы сосредоточено на том, какие причины породили распад. А теперь она искала способ взять за руку юношу и привести его в отчий дом, чтобы насладиться счастьем восторга от этого своего поступка и скрывать этот восторг. «Может быть, это старость — уметь тайно радоваться человеческому источнику своих поступков, испытывать безграничную приверженность бабки к милому драматизму молодости, которая не скоро поймет, как смешны ее печали и горести перед великой печалью угасания?..»