Всеволод Кочетов - Секретарь обкома
Жены же, отдыхающие в санаториях вместе с мужьями, боялись Юлию и потому остро ее ненавидели. Они не могли не понимать, что их мужья тоже тянутся в компанию этой молодой женщины, не могли не чувствовать, как тайком посматривают они на ее заманчивые формы. Жены судачили о ней и, объединяясь, следили за каждым ее шагом, выдумывали о ней то, чего и не было. Юлия платила им за это презрением и не упускала случая поддразнить ревнительниц неустойчивой нравственности своих супругов, меняя один рискованный наряд на другой, ещё более рискованный. Проходила мимо них царицей, гордая и во всем их превосходящая.
В Старгороде она, конечно, тоже чуть не с первого дня оказалась в центре многочисленного мужского общества. Стоило ей поступить на работу в театр, как вокруг нее начали собираться художники, режиссеры, актеры. Они вели за собой своих друзей и приятелей, а те — в свою очередь — ещё кого-то и ещё кого-то. Телефон в доме звонил и звонил, басы, баритоны, полумальчишеские голоса спрашивали только Юлию Павловну. Василия Антоновича никто не спрашивал, потому что те, кто мог спрашивать секретаря обкома дома, знали, что он уехал в Москву.
— Юлия, — сказала встревоженная звонками София Павловна, — напрасно ты всем раздаешь номер нашего телефона. Василий Антонович вернется…
— И будет скандал?.. — Юлия взглянула на нее из-под длинных ресниц. — Знаю. Когда он вернется, звонить перестанут. Можешь не беспокоиться. Ах, до чего же ты стала, Соня, правильная! Ты как разграфленная бухгалтерская ведомость. Тут дебет, тут кредит, а вот и сальдо. Оно должно сойтись копеечка в копеечку. «Василий Антонович и Василий Антонович!..» Ничего иного у тебя больше в жизни и нет. Ты бы хоть разок взяла бы да изменила ему, своему Василию Антоновичу.
Соня помолчала с минуту, спросила спокойно:
— А зачем?
— Ну хотя бы затем, что это расширило бы твой горизонт.
— Спасибо за совет, — все так же спокойно, раздражая этим Юлию, ответила София Павловна. — Но, пожалуй, уже поздно. Упустила возможность… Во время войны надо было. Одна жила.
— Лучше поздно, чем никогда! — Юлия засмеялась. — В Ленинграде есть старая балерина…
— Юлия, перестань! — София Павловна сказала это по-прежнему спокойно, но в голосе ее уже чувствовалось раздражение. Юлия обрадовалась.
— Нет, почему же, ты послушай. Она, эта старуха, как говорится, видавшая виды, спросила одну юную примадонну: «Милочка, а ты мужу своему изменяешь?» Та покраснела, вот как ты сейчас, и, конечно же, в ответ: «Что вы, что вы, как можно! Он у меня замечательный». Старуха только руками развела: «Ну и не любознательная же ты, милочка».
— Пошлость, Юлия, никогда не украшала, человека. Смелость, с какой ты переступаешь границы запрещенного у людей по их молчаливому общественному уговору, тебя же унижает. Ты хочешь сделать больно мне, хочешь задеть меня. А мне, поверь, тебя жалко, очень жалко.
— А мне тебя! — Юлия хлопнула дверью. Такие разговоры возникали между сестрами чуть ли не ежедневно. Александр уехал, оставив Павлушку, и они приняли заботу о мальчике на себя. Юлия уходила из дому позднее, чем всегда, София Павловна возвращалась несколько ранее обычного. Передавали Павлушку друг другу, как эстафету, и как раз во время этих передач происходили их короткие, но острые стычки.
Тесен мир или просторен, для законов взаимного притяжения это не имеет никакого значения. Будь он и в тысячу раз просторнее, чем есть, все равно люди, подобные Юлии и самому модному старгородскому поэту Виталию Птушкову, непременно должны были встретиться в нем в полном соответствии с этим законом. Кто-то их в конце концов познакомил. Птушков взглянул в ее синие смелые глаза своими стеклянно-бесцветными, но чрезмерно выпуклыми и потому загадочно блестевшими, и сказал:
— Мы сейчас отсюда уйдем.
Дело происходило в буфете писательского клуба, за общим столом. Птушков взял Юлию за руку и повел к выходу. Им только посмотрели вслед и продолжали давно начатый ожесточенный спор. Юлия послушно шла за этим самонадеянным развинченным парнишкой. Ей было интересно, что же будет дальше. Она уже много слышала о Виталии Птушкове, видела в городе афиши, на которых крупными буквами стояла его фамилия, знала, что на вечера, где он читает свои стихи, билеты всегда проданы ещё за неделю, за две.
На улице он властным жестом руки остановил проезжающее такси, усадил Юлию, сел рядом, сказал шоферу:
— Прямо по Западному шоссе!
Ехали молча. Он смотрел вперёд, загадочный и значительный. Сколько ему было? Двадцать пять? Двадцать четыре? Юлия посматривала на него сбоку. Он на ее взгляд не отвечал. Ей было немножко смешно, но все ещё интересно.
— Вот здесь, — сказал он шоферу, когда сплошная бетонная плита автомобильной дороги взбежала на песчаные холмы, поросшие соснами.
Такси развернулось, укатило в город, который лежал там, позади, далекий и синеватый в прозрачном вечернем воздухе.
Прошли через лес по сухим, поросшим вереском и черникой кочкам, по хрустящим шишкам, густо устлавшим землю. Вышли на склон холма, с которого открывался вид на озера; светлые, они лежали среди лесов, как голубые брызги, упавшие с неба на темную, почти черную хвойную зелень. Их было много.
— Их пропахали те ледники, которые, как плуги, ползли когда-то из Скандинавии, — сказал поэт так, будто декламировал. Юлия припомнила соответствующие строки из школьного учебника. — Кто вы?. — спросил вдруг он, поворачиваясь к ней.
— Незнакомка, — ответила она в тон ему. Он усмехнулся и стал, читать стихи. Одно за другим, одно за другим… Пять, десять, двадцать… Это были стихи о разостланных постелях, о дрожащих девушках-подростках; в них поминались лифчики, чулки и подвязки, простыни и подушки.
Если мужчины не очень-то уважают женщин, которые слишком легко бросаются им на шею, то и женщины не приходят в чрезмерный восторг от мужчин, бегающих за каждой юбкой. Однообразно устремленная их настойчивость не только не привлекает, но отталкивает. Поведи глазом — и он уже мчится следом, — кому это надо? «Жеребчик!» — так квалифицировала Юлия старгородскую знаменитость, пока Птушков истекал перед нею стихами.
Читал он долго. Видимо, это была полная грамма тех вечеров, на которые билеты раскупаются за две недели вперед.
Юлия сидела на сухой теплой земле, жевала горькую хвоинку. Птушков то подымался на ноги и смотрел вдаль на озера, то вновь садился возле нее или откидывался на спину, подкладывая под затылок ладони рук.
Юлия и в Ленинграде встречалась с поэтами, ходила иной раз в Дом писателя на улицу Воинова, слушала там по-настоящему волнующие стихи, сильные и красивые. Она сама знала немало строк на память. В школе, ещё в шестом классе, на одном из вечеров она без запинки прочла всего «Медного всадника», за что, хотя у нее не такие уж были блестящие успехи в году, учительница литературы поставила ей годовую отметку «пять».
Стихи Птушкова были дерзкие, откровенные, что, конечно, и привлекало старгородских слушательниц; но за душу они не трогали, не пробуждали никаких мыслей, кроме, пожалуй, одной-единственной, которую приятель Юлии, художник-ленинградец, в насмешку над подобной поэзией выразил двумя словами: «Пойдем лягим!»
Оглушенная потоком рифмованных полунамеков, намеков и прямых требований отбросить условности, юная слушательница Птушкова должна была немедленно падать в его объятья. Очевидно, так. Потому что, когда Птушков закончил чтение, он долго выжидающе молчал, глядя в небо. Затем, явно удивленный, повернул лицо к Юлии. Она молчала, разглядывая даль, кусая хвоинку. Он сел.
— Ну как? — спросил.
— Что именно? — удивилась и она.
— Как стихи?
— А чьи это? — Юлия притворилась непонимающей.
— А как вы думаете — чьи? Может быть, вы думаете, я вам Есенина буду читать? Про какую-нибудь прекрасную Лалу? Или Блока? Идут Двенадцать?…
— А хотите, я вам почитаю?
Он, видимо, был ошеломлен этим вопросом. Он давно привык к другому, он привык слышать клики восторга. А Юлия старалась припомнить что-нибудь уж такое из декадентского старья, что сбило бы с него спесь окончательно.
— Вот послушайте, — сказала она, отыскав в памяти подходящее.
— Изменить бы! Кому?
Ах, не все ли равно!
Предыдущему. Каждому. Ясно.
С кем? И это неважно. На свете одно
Изменяющееся прекрасно.
Одному отдаваясь, мечтать о другом
— Неиспробованном, не вкушенном,
Незнакомом вчера, кто сегодня знаком
И прикинется завтра влюбленным…
Наглость, холод и ложь — в этом сущность моя.
На страданье ответом мой хохот.
Я красива, скользка и подла, как змея…»
— Кто это вам насочинял? — перебил Птушков хмуро.
— Вам сколько, Виталенька, лет? — сказала добрым материнским тоном Юлия. — Двадцать четыре? Ну я так и думала. Я значительно вас старше… Мне тридцать один. Я пожила уже на свете. Я и ещё знаю много-много стихов, каких вы никогда не слыхали. Хотите — почитаю?