Всеволод Кочетов - Секретарь обкома
Артамонов налил себе в стакан боржому, отхлебнул.
— Тебе не надоело меня слушать? Извини уж, разоткровенничался. Не каждый день случается. Вот расскажу тебе случай про таких тихонь. Сорок первый год. Я секретарь райкома партии, в районе возле границы с Латвией. Июль. Первые дня. По нашему районному центру лупит немецкая артиллерия. Спешно ликвидируем дела, есть указание эвакуироваться. Напротив райкома здание районного отделения НКВД. Во дворе там тоже жгут бумаги. Дым столбом. Черные хлопья летят. Заходит начальник отделения. Симпатичный был такой молодой парень. Хотя и я в ту пору ещё не был седым дедом. Входит и говорит: «Артем, говорит, Герасимович, не хочешь ли в человеческую душу заглянуть? Может, когда и пригодится такое знание. Зайдем ко мне в отделение». Перешли через дорогу, зашли во двор, где эти бумаги его сотрудники шерстили. Спросил он у кого-то: «Как, мол, артамоновское дело, ещё не спалили?» — «Вот, черт, думаю, артамоновское дело! Слова-то какие серьезные». Передали ему папку, он мне ее подает. Да, гляжу, на обложке так и сказано: «Артамонов Артем Герасимович». Такого-то года рождения. Номер такой-то. Раскрываю… Не поверишь, сердце бьется. Что тут могут сказать об Артамонове Артеме Герасимовиче? И кто скажет?
Он снова отпил из стакана.
— Целый час листал я эту дребедень. Сорок три заявления на меня накатано. Мало сказать — заявления. Доносы! Форменные доносы. Чего только не насобирали! Какой только мерзости. Даже, знаешь… ещё в техникуме я учился… Было у меня там кое-что с одной девчонкой… И то вписали в мое жизнеописание. Видно, болтанул я где-нибудь, молодость вспоминая. Да, вот, мол, — написано, — каков Артамонов: развратник с детских лет. А уж то, что я вредительские планы заставляю планировать в районе, это мелкой пташечкой по всем заявлениям порхает. И кто, главное, пишет-то!.. Эх, сукины дети! Не буду тебе ничего говорить, только скажу — даже один очень ко мне близкий человек руку приложил, трижды заявлял на меня в этакой вот «письменной форме». Сел я там у них во дворе на дрова. До того тоскливо стало. «Не давал бы ты мне это читать, говорю ему. Всю душу перевернул». — «Не переживай, говорит, Артем Герасимович, а выводы для себя сделай». Взял эту папку из моих рук, да в огонь. Конец делу за номером таким-то.
Артамонов подошел к окну, взглянул вниз, на шумевшие улицы, продолжал:
— В конце года, уже в декабре, под Москвой, еду в машине по одной из фронтовых дорог. Мороз, березы в инее. Стоит на обочине знакомая фигура. В шинели, ремнем подпоясан. А все равно мешок мешком, сутулый, с обвислыми плечами, такой, каким и в пиджаках да в партикулярных пальто из бобрика хаживал. Прямо по сердцу меня ударило. «Остановись», — говорю шоферу и выскочил из машины. Улыбается. Конечно же, он, он, тот, который трижды брался за перо кляузы катать на меня и в то же время лобызал, как последний иуда, за мое здоровье чокался за моим столом! Подхожу к нему, чувствую — всего меня трясет. Он было ко мне, чуть ли не на шею… «Спокойненько, говорю, многоуважаемый. Минуточку. Читал, говорю, ваши эпистолы в РО НКВД. Большущее доставили они мне удовольствие. Эстетическое, знаете ли, удовольствие, как по форме, так и по содержанию. Никого вокруг нет, только шофер сидит в машине, он уже со мной если не огонь и воду, то через огонь-то прошел, болтать не станет. Вытащу сейчас «ТТ» из кобуры и шлепну тут тебя, рептилию земноводную, на твои две «шпалы» не посмотрю, где только ты их спроворить успел? Но делать этого, можешь не пускать в брючонки, не буду, живи, авось дойдешь когда-нибудь и до того, что на самого себя кляузу накатаешь». Плюнул я ему на валенки и уехал.
Артамонов замолчал, зло глядя в пол. Видимо, снова и снова и не в первый раз переживая давнюю тяжкую обиду.
— А что же та папка в дело не пошла во всякие нелегкие годы? — поинтересовался Василий Антонович.
— Я его тоже об этом спросил, начальника-то нашего, — ответил Артамонов. — Как же! Но он обиделся: «За кого, говорит, ты меня считаешь, Артем Герасимович? Ты, говорит, мне оскорбительных вопросов не задавай». А я ему ещё: «Оскорбительные? А чего же берег тогда весь этот хлам в сейфе, раньше не сжег?» — «Это длинный вопрос, — сказал он. — Когда-нибудь, может быть, сам поймешь, Артем Герасимович». Да, лежала подо мной этакая бомбища замедленного действия. Распухала из года, в год. Могла бы и сработать в случае чего. Учитываешь? Споткнись я на чем посерьезней, все бы тут в хозяйстве сгодилось. Вот так, Василий Антонович! Пойдем в театр, а? — сказал Артамонов неожиданно.
— Опоздали, — ответил Василий Антонович. — Девятый час.
— Жалко. Спать-то рано ещё.
— Почитать можно.
— А!.. — Артамонов махнул рукой. — Что читать? Возьмешь в руки, страницу-другую одолеешь, и готов, книжка из рук на пол.
— А я, пожалуй, пойду почитаю, — сказал Василий Антонович.
— А что у тебя там интересного?
— Монтескье. «Персидские письма». Вчера купил, в цековском киоске. Прочел несколько главок. Остроумная вещица.
— Ну, будь здоров!
— Будь здоров!
Но Василий Антонович читать не стал. Он спустился в вестибюль гостиницы, купил пару талончиков на телефонный разговор и заказал Старгород — свою квартиру и квартиру Лаврентьева. Сначала дали Лаврентьева. Рассказал ему, как был принят доклад. Просил передать все и Сергееву. Затем услышал в трубке голос Софии Павловны.
— Васенька, — говорила она бесконечно знакомым ему, милым голосом, от которого так хорошо становилось всегда на душе, — приезжай скорее, без тебя скучно очень. Шурик уехал сегодня утром в Ленинград. Он все-таки решил перебираться к нам. Слышишь? Ты как считаешь?
— Очень хорошо, считаю.
— Ну вот, приезжай, снова все соберемся вместе.
Потом он вышел на улицу Горького. Был теплый безветренный вечер. Народу на улице было полно. Он шел среди людей не торопясь, вглядывался в лица, подходил к витринам и чему-то очень радовался. Так всегда бывало, когда он издалека, не побыв несколько дней дома, поговорит по телефону с Соней.
11
Знакомства свои Юлия заводила с молниеносной быстротой. Василий Антонович нисколько не ошибался, утверждая это. Где бы ни оказывалась младшая сестра Софии Павловны, вокруг нее тотчас сплачивалось многочисленное общество. Если Юлия ехала в поезде, то в ее купе со всего вагона набивались чемпионы преферанса или мастера анекдотов; если она приезжала на курорт, там, сопровождая ее на водные или электрические процедуры, в дальние или ближние экскурсии, даже просто к сапожнику или к маникюрше, за нею таскалась толпа курортников мужского пола — от розовощеких юнцов, которых, вопреки этому цвету, упорно называют зелеными, до кичащихся своей зрелостью зрелых мужей. Все они услужали ей и угождали, каждый из них шел на любые ухищрения, лишь бы хоть часок, минутку побыть с нею наедине, увести ее от компании. На этой огненной почве меж поклонниками Юлии возникали бурные сцены или, что бывало чаще, плелись те тихие, но ядовитые интриги, в итоге которых какая-либо из оставшихся дома зкен, рано или поздно, получала фотоидиллию: или на парковой скамеечке, или под пальмой — она она, Юлия. Взблескивали молнии телеграмм, грохотали громы телефонных разговоров. Санаторий начинал гудеть, как разбуженный в омшанике улей, когда в него среди зимы вдруг заберется мышь.
Юлия была сильная, здоровая, крепкая. Она ничем никогда не болела, ее обошла даже почти непременная для детского возраста корь. Она могла спать двадцать часов подряд, но могла и не спать по двое-трое, по четверо суток. Она любила рестораны, дальние поездки по окрестностям, веселые приключения.
Далеко не каждый поклонник Юлии выдерживал двадцать четыре, отсчитанных путевкой, шальных дня такого санаторного лечения: Ни врачи, ни жены, когда их «половины» возвращались домой, никак не могли понять, почему после курорта так расшаталось здоровье почтенного Ивана Ивановича или не менее почтенного Степана Петровича. Врачи пожимали плечами, говорили: «реакция». Жены утверждали, что в медицине сейчас все запуталось, что кисловодский нарзан уже не тот и море в Гаграх похолодало — купание в нем обостряет процессы в суставах.
Жены же, отдыхающие в санаториях вместе с мужьями, боялись Юлию и потому остро ее ненавидели. Они не могли не понимать, что их мужья тоже тянутся в компанию этой молодой женщины, не могли не чувствовать, как тайком посматривают они на ее заманчивые формы. Жены судачили о ней и, объединяясь, следили за каждым ее шагом, выдумывали о ней то, чего и не было. Юлия платила им за это презрением и не упускала случая поддразнить ревнительниц неустойчивой нравственности своих супругов, меняя один рискованный наряд на другой, ещё более рискованный. Проходила мимо них царицей, гордая и во всем их превосходящая.
В Старгороде она, конечно, тоже чуть не с первого дня оказалась в центре многочисленного мужского общества. Стоило ей поступить на работу в театр, как вокруг нее начали собираться художники, режиссеры, актеры. Они вели за собой своих друзей и приятелей, а те — в свою очередь — ещё кого-то и ещё кого-то. Телефон в доме звонил и звонил, басы, баритоны, полумальчишеские голоса спрашивали только Юлию Павловну. Василия Антоновича никто не спрашивал, потому что те, кто мог спрашивать секретаря обкома дома, знали, что он уехал в Москву.