Виктор Смирнов - Тревожный месяц вересень
Сосновый бор пуст, тени стволов строго и прямо про» черчены на рыжем экране и нигде не нарушены изломанной линией человеческой тени. Он уже позади, бор.
Березняк. Пестрое мелькание стволов, от него рябит в глазах, кажется, ничего не разглядишь в этой бело-черной рощице, и листья, кружась в воздухе, еще более усиливают мельтешню. Мягкий слой свежеопавших листьев заглушит любые шаги, можно припасть к земле, улечься в сухую промоину, оставленную вешним ручьем, и затаиться в нескольких шагах от дороги. Но не спрятаться от сорочьего глаза. Вон она, длиннохвостая дуреха, прыгает с березы на березу, сопровождая тарахтящую телегу, стрекочет, но этот стрекот нисколько не беспокоит ежа, деловито бредущего по листве между деревьями. Это потому, что движение телеги не волнует сороку, трещит она просто так, по птичьей дурости, хорошо известной Лесу, и еж понимает это, и я это слышу; но вот человек, по-охотничьи затаившийся в березнячке, заставил бы сороку понервничать по-настоящему, на сотни метров вокруг разнесся бы ее резкий предупредительный сигнал, и все живое насторожилось бы, и замер бы еж, слившись с пестрым покровом опавших листьев.
Пуста березовая роща, пуст Лес, можно ехать дальше.
14
Я вздохнул свободно, когда лес посветлел, поредел, и заросшая травой дорога выбралась на обширное открытое пространство, которое было когда-то хлебородной пашней, приписанной к Грушевому хутору, а сейчас превратилось в поросшее сурепкой, васильками, конским щавелем и золотушником дикое поле. Вдали, на возвышенности, на гребне этого поля, стояли три яблони-кислицы. Стоило подняться к кислицам, и оттуда открывался вид на хутор — десяток хат, стоявших у запущенного ставка с глинистой желтой водой.
— Ну, гайда, Лебедка! — прикрикнул я и слегка хлопнул по спине лошади концом длинных вожжей.
Но Лебедка только отмахнулась хвостом. Мы въехали в Грушевый хутор без всякого шика, с тарахтением обычной крестьянской телеги. Хуторяне высунулись из-за плетней, с интересом наблюдая за телегой. Конные упряжки давно объезжали Грушевый стороной.
За тыном крайней мазанки я увидел наголо обритую голову товарища Сагайдачного. Он стоял среди подсолнухов, и пенсне его светилось на солнце. Сагайдачный не спешил выйти мне навстречу. Ему не полагалось спешить.
Товарищ Сагайдачный, который не занимал никаких официальных постов не знаю уж с какого года, тем не менее был человеком известным. Его знали и в области. А в годы войны — достоверный факт — к Сагайдачному приезжал посланник самого гауляйтера Коха. Хуторяне и солдаты из взвода охраны толкали застрявший в наших зыбучих песках вездеход «кюбель», а Сагайдачный спокойно стоял среди подсолнухов, и пенсне его блестело на солнце. Он и Не думал выйти навстречу. Вот он каков был, товарищ мировой посредник.
Я сам отворил ворота, выдернув запорную слегу, и въехал во двор. Цыплята врассыпную бросились от телеги. Жена Сагайдачного, женщина лет тридцати, а может, пятидесяти- бывает ведь так, — толкла в ступе просо и не обратила на меня никакого внимания. Говорят, супруги со временем приобретают духовное и даже внешнее сходство. Философское, осмысленное спокойствие Сагайдачного передалось, в самом деле, его жене, но стало не чем иным, как безразличием.
Хозяйка кивнула в ответ на мое приветствие и продолжала толочь просо. Зато с Лебедкой поздоровались более любезно: из сарая раздалось похожее на старческий кашель ржание. Это откликнулась седогривая лошадь Сагайдачного Лысуха, которая, по словам мирового посредника, была изгнана на хутор за то, что в молодости служила в одном из куреней жовто-блакитного войска Петлюры.
В доме Сагайдачного все было необычным.
Я взял из-под попоны МГ и отправился к окруженному подсолнухами крыльцу, где ожидал меня Сагайдачный. Сквозь сползшее на нос пенсне он с неодобрением рассматривал пулемет. Такой человек, как Сагайдачный, не мог любить нынешнего оружия, он признавал только древние войны, когда якобы в открытом и честном бою побеждал более сильный и выносливый.
— Здравствуйте, Мирон Остапович, — сказал я.
Он не сразу ответил. Худенький, тощенький старикашка был Сагайдачный, обритая «под ноль» его голова словно бы росла на стебле, как тыква.
— Ну, здравствуй, — сказал он. Я не услышал в его голосе радости или хотя бы дружелюбия. — На государственную службу поступил?
— Откуда вы знаете?
— Всюду есть свои тамтамы. Ну, заходи, заходи… коль уж приехал.
И мы вошли в хату, которая снаружи была обычным, неказистым беленым полесским срубом с подслеповатыми окошечками и завалинкой, утепленной стеблями кукурузы и соломой, но внутри представляла таинственное жилище капитана Немо. Стены были закрыты полками с книгами и всякой помещичьей утварью, которую Сагайдачный умудрился сохранить, несмотря на то что через Грушевый валами прокатывались огненные, запомнившиеся Полесью годы — от семнадцатого до сорок четвертого их насчитывалось до десятка; одно восстание кулака Штопа чего стоило — избы вспыхивали легче спичек, спички-то были паршивые.
Собранные в тесную мазанку, поставленные на книжные, из грубых досок, полки, на узкие подоконники, развешанные по беленым стенам все эти бра, складни, вазочки, статуэтки, костяные ножи для разрезания бумаг, барометры, часы с пастушками, ножницы для свечного нагара, щипцы для подвивания усов, пистолеты с пороховыми полками, песочницы для бумаг, оленьи рога, хрустальные печатки, китайские веера, бронзовые будды, вообще божки всех времен, длинногорлые бутылки из-под трехгорного пива, дорожные сундучки с инкрустацией, лафитнички, тканые портреты производили сильное впечатление на новичка, и многие мужики и бабы, впервые попав к Сагайдачному, истово крестились, даже если не находили икон в углу. Им казалось, что они в храме так все вокруг блестело и сверкало.
Старорежимная эта утварь в нашей деревенской жизни была совершенно бесполезной и ни для какого обмена не годилась: цацки, как говорили на хуторе. Но хозяин берег свое добро и, когда я впервые попал сюда, долго и с наслаждением объяснял назначение каждой незнакомой мне вещи.
Я поставил пулемет неподалеку от окна, из которого хорошо просматривалась улица, снял шинель, утяжеленную парой гранат, и уселся, следуя жесту Сагайдачного, в драное кресло с высокой спинкой.
— Ну-с, так что у тебя, Иван Николаевич? — спросил Сагайдачный. — На этот раз ты по делу, да?
— Почему вы так думаете?
Сагайдачный хмыкнул и принялся прикуривать от «катюши»… Было как-то странно видеть в этой хате солдатское зажигательное устройство с кремнем, трутом и куском напильника.
— Потому что, милый друг, теперь ты не придешь для душевной беседы, ты на службе, у тебя проблемы, и из каждого разговора ты будешь выуживать пользу заметь, я не говорю — выгоду.
Он наконец разжег свою самодельную тоненькую папироску и, приподняв острый подбородок, выпустил кольцо дыма. Можно было подумать, что он курит не жутчайшую крестьянскую махру, а какую-нибудь там «Герцеговину-Флор».
Мне нравился Сагайдачный. Конечно, мы были классово чуждыми людьми. Мой дед занимался извозом, корчевал леса под Глухарами, вообще был из трудового крестьянства, а Сагайдачный происходил из так называемых бывших, к которым я еще со школьной скамьи привык относиться с подозрением и недоверием, ожидая от них всяких скрытых пакостей. Но все же мы подружились, когда я пришел к нему, чтобы взять что-нибудь почитать. На много верст вокруг лишь у Сагайдачного была библиотека. В деревенских хатах только случайно можно было найти толковую книгу — все зачитали, скурили или сожгли.
Я приковылял тогда на хутор, томясь от боли в животе и отпускного безделья, и Сагайдачный начал с того, что дал мне томик своего любимого Ренара, а в придачу к нему сочинение о жизни римского императора Марка Аврелия. По-моему, он проверял меня на этих книгах. К счастью, Ре-нар мне понравился: очень наблюдательный он, осторожный и точный, видит, как растет трава, как летит осенний Лист. Из этого француза мог бы получиться разведчик. С моего лестного отзыва о Ренаре и началась наша дружба. Правда, Марк Аврелий мне не очень понравился. Скучноват, старенький какой-то. Да и вообще император совсем уж не наш человек, как я понимал. Но было так приятно сидеть в высоком драном кресле, среди книг и всякой феодально-помещичьей дребедени, и слушать чуть дребезжащий голос хозяина дома, рассказывавшего об этом Аврелии. Здесь я избавлялся от засилья всяких мелких хозяйственных забот, здесь можно было забыть на миг о выращивании кабанчиков, штопке валенок, вощении дратвы, варке мыла из старых костей и каустической соды, изготовлении горючего для плошек и прочем, прочем, прочем… В этом доме меня встречал непонятный и заманчивый мир. Сагайдачный очень много знал, а разговаривал на равных, не учил — вот что нравилось.