Владимир Пшеничников - Выздоровление
При случае я обратил внимание на вдовьи нужды секретаря партбюро колхоза, но тот почему-то заинтересовался не нуждами, а моей персоной. «А ты выступление мое не посмотришь? — спросил через некоторое время. — На пленуме, понимаешь, выступать, а начнешь запинаться, Глеб Федорович обязательно придерется». Выступление я посмотрел, и встречи наши стали регулярными. Парторг был силен в сицилианской защите, а однажды выиграл у меня подряд пять партий.
Вскоре я был принят кандидатом в члены партии, и на утверждении в райкоме меня похвалил за активное сотрудничание с райгазетой сам первый секретарь Гнетов Глеб Федорович.
— Только работайте впредь на контрастах, — посоветовал, — сегодня, положим, написали о маяке производства, ударнике комтруда, а завтра имейте мужество вскрыть недостатки и упущения, скажем, в вопросах благоустройства села.
Совет был принят мной на вооружение и послужил изрядно.
Через две недели после утверждения меня снова пригласили в райком, вручили кандидатскую книжку, и секретарь райкома Чуфаров попросил подготовить выступление на предстоящий актив в стихах. Партийно-хозяйственному активу надлежало обсудить небольшую книжку, поимевшую большое воспитательное значение.
Впервые я творил не в уютной горенке тетки Анастасии, а в гостиничном номере, в который по особому распоряжению никого больше до утра не поселяли. Писал я споро, и выступление мое было не короче других. Взойдя на трибуну в районном Доме культуры, я показал всему залу книжку, прочитанную накануне вдоль и поперек, и начал:
Небольшая брошюра в моей руке,
Капля книжного моря безбрежного,
Но отлита эпоха здесь в каждой строке
Рукою товарища Брежнева…
На собраниях актива не принято хлопать в ладоши, но мне, вслед за идеологом Чуфаровым, аплодировали дружно. А потом, в перерыве, подходили незнакомые люди и говорили разные слова.
— Здорово! — восхитился один. — И как только в голове у тебя уместилось!
— Чем оды сочинять, басню бы написал про наши дороги, — сказал другой.
— А как Есенин можешь? — спросил третий.
Отбрехивался за меня заведующий отделом писем, культуры и быта Роман Моденов, посмеиваясь над глубиной рифм, но приятельски-преданно.
В дальнейшем собрания актива посвящались вопросам развития животноводства, партийного руководства Советами, и меня на них не приглашали. Зато в конце учебного года вызвали срочно и предложили стать вторым секретарем райкома комсомола.
— Как? — удивился я. — Я совсем не знаю эту работу. А в Подбугрове вообще ни на одном комсомольском собрании не был…
— Это не значит, что ты злостно нарушал Устав, — сурово сказал секретарь райкома Чуфаров, — просто в вашем Подбугрове собрания полтора года не проводились. Станешь вторым — сам наведешь порядок.
Но окончательное согласие я дал только в кабинете Гнетова, где меня не столько убедили, сколько испугали.
— Как они ответственности боятся, — запомнил я реплику присутствовавшего при разговоре второго секретаря райкома партии Рыженкова.
И вскоре началась моя жизнь в райцентре, в памятном номере гостиницы с перспективой получения квартиры, ну, разве что в случае женитьбы. Начав питаться в райцентровской столовой, я через неделю обнаружил, что желудок у меня не волчий, а человеческий, о существовании которого я не подозревал только потому, что и в городе, учась в институте, и в Подбугрове питался с хозяйского стола. Готовить себе я стал сам, пользуясь электроплиткой дежурного администратора, и, хотя набор продуктов был прост, качество их сомнений не вызывало. Зарплата моя стала, наконец, походить на мужскую, хотя и ее, при райцентровских соблазнах и гостиничном житье-бытье, оказывалось маловато. Райцентр, кстати, называется Мордасов.
Обживая свой служебный кабинет, я вытащил из него ненужный, на мой взгляд, хлам, оставив в ящиках стола лишь пустые папки с этикетками, в шкафу — проштампованные книги и комплекты «Молодого коммуниста», а на подоконнике — задушенное окурками комнатное растение традесканцию. Позже пришлось горько пожалеть о быстрой расправе с бумажным хламом, потому что, когда мне поручалось написать постановление или план мероприятий, и я спрашивал у своего шефа Тимошкина: «А как примерно это должно выглядеть?» — он советовал мне найти прошлогодний аналог. Тратя кучу времени на поиски «аналога» в папках заворга, я наконец махнул рукой и стал сочинять бумаги сам, придерживаясь общепринятой формы.
Живых комсомольцев я первое время видел лишь эпизодически, когда кто-то из них надумывал заглянуть в сектор учета или к Тимошкину. Но прошел отпущенный мне срок акклиматизации, и пришлось в сопровождении заворга выехать в первичную организацию. Я чего-то опасался, трусил, но опасения оказались излишне преувеличенными: встретиться нам удалось только с членами комитета, которые на удивление хорошо понимали кабинетный язык заворга и прямо таращились на меня, если я вдруг вворачивал подходящее к месту подбугровское словечко. Мне казалось тогда, что основа успеха — в нахождении общего языка с комсомольской массой.
Дежурные слова Чуфарова о том, что, став вторым секретарем, я обязан навести порядок в комсомольской организации подбугровского колхоза, долго не давали мне покоя. Изучая основы комсомольского строительства по учебнику, я постоянно помнил о своем предназначении и к моменту, когда надо было, оттолкнувшись от инструкций, положений, описаний передового опыта, от кабинетного сидения наконец, начать самостоятельную работу, у меня уже был план перестройки работы комсомольской организации колхоза «Дубовый куст». Это теперь я вполне сознаю, что составленный план можно было смело публиковать как утопическое произведение. И мне жаль времени, потраченного на иллюзии, которое можно было употребить, скажем, на выколачивание членских взносов с хронических должников, а то, глядишь, удалось бы притащить на бюро одного-двух парней из числа несоюзной молодежи, и они бы реально пополнили ряды районной комсомолии. Конечно, судьбы Тимошкина, снятого вскоре с должности за астрономические цифры фиктивного приема, это решить не могло, но зато почище была бы моя собственная совесть.
Тут самое время заметить, что, несмотря на мою явную коммуникабельность, с Тимошкиным да и с другими работниками аппарата райкома комсомола близко сойтись мне так и не удалось. Что-то проясняло то обстоятельство, что я был чуфаровским кадром, извлеченным на свет божий после безуспешных попыток самого Тимошкина найти себе второго секретаря, но сам я этому обстоятельству не придавал решающего значения. Имея диплом учителя, я, видно, казался своим коллегам яйцеголовым, и сельское мое происхождение в расчет не принималось. Но и я никак не мог раствориться в чуждой среде. Ребята работали, а я все как будто наблюдал их со стороны. Когда им было совсем не до смеха, а я посмеивался, то они совершенно справедливо относили это на свой счет.
— Где шофер? — спрашивал Тимошкин заворга.
— С карбюратором занимается.
— Нашел время. Надо срочно решить вопрос с красным материалом.
— Я только после обеда смогу, постановления накопились.
— Ну, занимайся, придется самому порешать…
Посмотреть со стороны, наверное, и я вот так же «решал» и «занимался», но даже сами эти словечки методически разрушали веру в то, что я еще успею где-то «навести порядок».
Освобождаться от иллюзий мне энергично помогала, так сказать, внеслужебная деятельность, густой гостиничный быт, в котором варились еще двое-трое молодых специалистов, шумно и бестолково начинающих самостоятельную жизнь, а еще разговоры с соседями по номеру, которые, как один, знали жизнь во всех ее отправлениях.
Поначалу я относился к новопоселенцам, как хозяин, но никто из них ни в гиде, ни в опекунстве не нуждался. Новичкам предоставлялись номера поплоше, а в мой селились давние знакомцы Мордасова, самостоятельность которых сомнений не вызывала. Иным я завидовал больше, иным меньше, но хладнокровным наблюдателем оставаться не удавалось. И регулярными стали сидения над амбарными книгами, которые я заполнял своими наблюдениями или задерживаясь на работе, или в отсутствие объекта наблюдения, наслаждавшегося командировочной жизнью в кружалах Мордасова. Потихоньку создавалась галерея портретов «Гости Мордасова», но здесь же фиксировалась и осмысливалась мордасовская действительность.
А действительность представлялась мне удручающей. Хоть наша гостиница и была чем-то особенным, единственным в своем роде, но, пожалуй, именно поэтому отчетливо проявлялись на ней слезы Мордасова, жизнь Мордасова и любовь по-мордасовски. По утрам меня будил звон выставляемой в коридор пустой стеклотары, в двух общих номерах на первом этаже, где можно было лишь по великой нужде провести эту ночь, неделями и месяцами жили отцы мордасовских семейств, а в комнаты наверху частенько приходили на час-другой, а то и на всю ночь, жены и дочки Мордасова. По просьбе иных однокоечников мне не раз приходилось будить райкомовских сторожей, чтобы поторчать оговоренное, хоть и неурочное время в своем кабинете, и после этого просивший одолжение говорил со мной учтиво и внимательно, оказывался вдруг поборником чистоты нравов, но и вообще разговоры мои с соседями становились все более обстоятельными. Рассчитавшись за проживание, иные из них возвращались в номер и, кроме пожеланий скорее обзавестись настоящей квартирой, говорили на прощание, что им было интересно со мной познакомиться, потолковать о жизни.