Валентин Катаев - Зимний ветер
Интересно знать, как он понравится в таком виде своей Ирен?
При одной мысли о ней он залился румянцем и чуть было не воскликнул: "Представь себе, Жора, я женюсь на дочке генерала Заря-Заряницкого!"
Но, вспомнив, что дал слово, хотя не без труда, но все-таки промолчал.
Петя смотрел на Колесничука и вдруг со всеми подробностями представил себе день, когда они расстались.
Он вспомнил долговязую фигуру Колесничука с каской на затылке, который, догоняя цепь, бежал зигзагами по гребню высоты, время от времени приседая и бросаясь на землю, пока не скрылся в дыму артиллерийских разрывов.
Теперь Пете не верилось, что он тоже был в этом аду. Как он выдержал? Нет, нет, надо сделать все возможное, чтобы не попасть туда опять.
– Что же было потом? – спросил Петя. – Мы тогда все-таки заняли третью линию или не заняли?
– Занять-то заняли, да не успели закрепиться. К вечеру "он" как навалился, как стал нас молотить… Кошмар! Одним словом, мы потом драпали без передышки восемь дней и никак не могли остановиться. Ты знаешь, Петька, тебе-таки здорово повезло. Ты еще сравнительно легко отделался.
– А ты?
– Ну, брат, я – это просто чудо. Остальных офицеров выбило всех до одного.
– Что ты говоришь! – ужаснулся Петя.
– То, что ты слышишь.
– Прапорщик Иванов?
– Убит.
– Поручик Лесли?
– Убит.
– А командир батальона капитан Колчин?
– Убит.
– Ужас!
– Я ж тебе говорю. Из офицеров почти никого не осталось. А солдат – и не говори! Мамочка-мама! В каждой роте переменилось три-четыре состава.
– Значит, из офицеров только мы с тобой?
– Да. И еще волонтер из пулеметной команды, забыл его фамилию?
– Пустовалов?
– Во-во. Так ему оторвало обе ноги. Но жив. Теперь остатки дивизии в Оргееве на переформировании.
– А ты?
– Перевожусь в украинские части. В первый гайдамацкий курень. Поближе к Раисочке, – прибавил он, обнимая жену и глядя на нее с обожанием. – Не так ли, мое серденько?
– Так, так, добродию, – отвечала она, прижавшись к Колесничуку и блестя своими счастливыми глазами, черно-синими, как виноград "Изабелла".
Петя уже несколько раз слышал слова "Центральная рада", "гайдамацкий курень" и прочие. Но все это казалось ему до сих пор каким-то большим чудачеством, чьей-то наивной выдумкой.
Но вот, оказывается, все это вполне серьезно, а в фантастический "гайдамацкий курень" даже можно перевестись из действующей армии, то есть, выражаясь проще, драпануть с позиции и окопаться в тылу.
– Однако ты, Жора, здорово словчил, – заметил Петя, не ожидавший такой прыти от простодушного Колесничука.
– А як же! – ответил Колесничук подчеркнуто по-украински, или, как тогда называлось, "на мове".
А Раечка вдруг звонким голосом пропела из "Запорожца за Дунаем": "Теперь я турок, не казак!"
– И вообще, хай живе вильна Украина! – прибавил Колесничук, лукаво прищурился, как бы желая дать понять, что он вовсе не такой простак, как это может показаться с первого взгляда.
И Петя вздохнул с облегчением. Остатки всех его мрачных мыслей рассеялись, как туман. Нет, жизнь такая штука, что всегда можно какнибудь выкрутиться. Уж если судьба так легко выручила симпатягу Колесничука, как будто нарочно для него выдумав "Центральную раду" и какие-то "гайдамацкие курени", где можно без особых хлопот окопаться в тылу, то и Петя тоже с его везением как-нибудь не пропадет.
16
ЦЕНА КРОВИ
Предвкушая встречу с Ириной, предоставленный самому себе для «проверки своих чувств», Петя провел восхитительные две недели, наслаждаясь, как ему казалось, своей последней свободой.
Недолго думая он нацепил на погоны вторую звездочку и повесил на кортик длинный анненский темляк, купленный Чабаном по его поручению в магазине гвардейского экономического общества.
Петя немного поколебался и снова послал удивленного вестового в город, приказав ему на этот раз купить шпоры, ибо кто же из молодых офицеров не мечтает в тылу о шпорах!
Петя же все-таки был артиллеристом, чем-то вроде артиллерийского адъютанта при пехотном батальоне – должность, созданная на фронте в последнее время для взаимодействия пехоты и артиллерии.
И тут Петя чуть было не вскрикнул от приятной неожиданности. Ну да, конечно, он был адъютант. Это совершенно ясно. А раз так, то, значит, он мог, кроме шпор, на самом законнейшем основании носить также и аксельбанты.
Черт возьми! Как он не сообразил этого раньше!
– Стой, Чабан! – крикнул он в окно вестовому, который уже заворачивал за угол. – Вернись! Кроме шпор, захватишь еще аксельбанты, – сказал он, когда Чабан вернулся. – Понятно?
– Так точно.
– А ты знаешь, что такое аксельбант?
– Никак нет.
– Так зачем же ты говоришь, что тебе понятно? Давай я тебе лучше напишу.
Петя разборчиво написал на листке из полевой книжки слово "аксельбанты". Чабан спрятал записку под фуражку, ринулся в магазин гвардейского офицерского экономического общества, и через час прапорщик Бачей уже стоял внизу, возле гардероба, с ног до головы отражаясь в трюмо Ближенских во всей своей красоте: с георгиевской ленточкой, "клюквочкой", шпорами и аксельбантами защитного цвета с металлическими висюльками.
Он себе очень нравился в таком виде. Он ликовал. Хотя в глубине души он и чувствовал смутно, что, может быть, с аксельбантами он слегка перехватил.
Именно в таком нарядном виде Петя прежде всего и предстал перед отцом.
Василий Петрович ютился в маленькой проходной комнате, которую нанимал в семье еврейского портного на Малой Арнаутской, в одном из самых бедных районов города.
Петя, конечно, не ожидал увидеть ничего хорошего, но он был поражен царившей здесь нищетой. В особенности его ошеломил тяжелый, застоявшийся воздух, насыщенный приторными запахами чеснока, фаршированной рыбы и еще чего-то в высшей степени свойственного еврейским портным, быть может, залежавшегося коленкора, конского волоса, холстины или какого-нибудь другого портновского приклада.
Здесь был вечный сумрак.
Чад. Пеленки. Дети. Гудение керосинки "Грец".
На столе с ногами сидел еврейский портной в железных очках и пейсах и шил.
Натыкаясь на детские горшочки и больно ударившись коленкой об угол большой чугунной швейной машины, Петя шагнул за ситцевую занавеску и увидел полуодетого отца, который сидел в пенсне на носу за своим письменным столом и, близоруко наклонившись над кипой бумаг, время от времени делал на полях аккуратные значки.
– Папочка!
– А, это ты, сынок. Садись куда-нибудь. Я сейчас.
Василий Петрович поставил еще один значок, похожий на квадратный корень, снял пенсне и весело посмотрел на сына, но, заметив его щегольской вид, умоляюще замигал глазами.
– Ты что это, Петруша? Уже выздоровел? Неужели опять на позиции?
И все лицо его, даже буро-малиновая шея, побледнело.
– Ну, до позиций еще далеко, – сказал Петя, усаживаясь на железную отцовскую кровать. – Да и вряд ли успею. Видать, война кончается.
Василий Петрович снова повеселел:
– Дай бог. Прекрасно. Ну, Петруша, рад тебя видеть. Спасибо, что навестил. А я тут, видишь ли, совсем недурно устроился. Удобно, а главное, дешево. Вполне по средствам. Тесновато, правда, но много ли человеку нужно?
Он чуть было не сказал "земли нужно", но сам испугался и пропустил слово "земли".
Петя увидел некоторые из их вещей, загромождавших всю эту каморку с грязными, очень старыми обоями со следами клопов.
Здесь были их умывальник с треснувшей мраморной доской, висячая бронзовая лампа из столовой, шкаф со знакомыми, но как бы сильно постаревшими книгами, бельевая корзина в виде бочки с кольцами, стенные часы, те самые, механизм которых отец каждый месяц собственноручно купал в керосине.
Из узлов выглядывали старые носильные вещи, между прочим Петин швейцарский плащ, с цепочкой вешалки, так живо напомнившей Пете бурю в горах, Марину, письмо с адресом.
Петя увидел большой, увеличенный с фотографии портрет матери в черной раме: на Петю слегка раскосыми японскими милыми глазами из-под челки смотрела молоденькая гимназистка в белом переднике и круглом отложном воротничке.
Мать смотрела на сына. И мать была года на три младше сына.
В углу висела семейная икона Бачей – спаситель с двумя поднятыми перстами, в серебряном фольговом окладе, с восковым свадебным флердоранжем за стеклом, и перед ней, совсем-совсем как в детстве, теплилась малиновая лампадка, а на стене слегка колебалась тень сухой пальмовой ветки.
Семья распалась, но Василий Петрович, как улитка, всюду носил на спине свой домик.
– Омниа меа мекум порто, – сказал отец, хрустя пальцами. – Все свое с собой ношу.
Петя хотел сообщить отцу, что женится, но промолчал, почувствовав странную неловкость.
– Получай, – торжественно проговорил он и с треском выложил на стол прямо на корректурные листы новенькую сторублевку.