Юрий Трифонов - Исчезновение
Под Васей бабушка шифрует маму. От мамы действительно писем нет давно. Ей разрешается писать раз в месяц, но вот уже три с половиной месяца от нее ни слуху ни духу. Но бабушка Вера считает, что было бы странно, если бы во время войны письма из лагеря доставлялись бесперебойно.
– Представляю, в каком волнении Нюта! – говорит бабушка Вера. – Но по письму не скажешь, правда же? Какой характер! Не устаю изумляться...
Бабушка Вера всегда говорит о своей двоюродной сестре с почтительным восхищением, но где-то в глубине таится оттенок тончайшей и привычной насмешки.
– Это не человек, это какой-то железный шкаф. Когда случилось несчастье с твоей мамой, она полтора месяца скрывала от нас – от меня и от Дины, близких людей, – говорила, что Лиза в командировке. Зачем это было нужно, ты не знаешь? Мы же не Гринберги, не Володичевы, которые стали переходить на другую сторону улицы и отворачиваться, когда встречали Нюту в магазине. Мы же родные люди. А когда у Гриши, твоего дяди, открылся туберкулез и его отправили в санаторий – это было всем известно, – она уверяла нас, что уехал на практику...
Бабушка Вера любит разговаривать о той, другой бабушке, перебирать прошлое, молодость, их совместную жизнь в Петербурге и Ростове, их мужей, которые были дружны между собой и погибли почти одновременно в годы революции. Игорю слушать интересно, хотя он понимает, что все эти сведения бесполезны, ненужны. Его родная бабушка никогда ни о чем не вспоминает. Однажды она сказала нечто, поразившее Игоря: «Я не помню, как мое настоящее имя и настоящая фамилия. И меня это не интересует». Вот уже сорок лет она живет под именем, полученным в подполье – Анна Генриховна Вирская, – и даже ее сестра, бабушка Вера, зовет ее Нютой.
– Нюта вяжет сети! Господи, помилуй! Во-первых, бедные сети... Во-вторых, бедная Нюта: она совсем отвыкла от физической работы... Ведь в последние годы работала в этом, как его, секретариате, кажется? Да, да, она была большой человек, ответственный работник. И я гордилась, моя кузина – такая важная персона! А? Очень гордилась, да, да!
Бабушка Вера смеется, кивая подслеповатой головкой. В ее сочувствии, ее смехе Игорь угадывает тень давнишней, теперь уже исчезнувшей тайной сестринской зависти. И ему делается неприятно.
– Я Нюту всегда любила. Мы были очень близки в юности. Но наши жизни так складывались, что почти никогда мы не были одновременно в равном положении... Когда я была здесь, она была там. Когда я оказывалась там, она поднималась сюда. – Бабушка Вера, продолжая улыбаться оттого, что рассказывание доставляет ей удовольствие, показывает движениями рук какие-то символические «там» и «здесь». – Это, конечно, осложняло отношения. Но я все равно любила Нюту, уважала как человека, как оригинальную личность, хотя не понимала ее увлечений. Я была совсем далека от политики. А мой муж Александр Ионович, наоборот, был человек очень живой, бурный, с общественным темпераментом, как полагается адвокату. Он был тоже с оц и а л – д е м о к р а т, но какого-то особого толка, я точно не знаю. После февраля работал, например, в комиссии Временного правительства по разоблачению провокаторов. Мы жили много лет на Литейном. У нас была прекрасная квартира из семи комнат. Помню, твоя бабушка пришла ко мне году примерно в двенадцатом, в ноябре – мы как раз собирались с Александром Ионовичем в Париж, ездили туда чуть ли не каждую зиму, – просила помочь каким-то двум товарищам. Она была так плохо одета, такая несчастная, худенькая. Мне стало ее безумно жалко, как сейчас помню. На губе ее был фурункул. Я хотела ее покормить, оставить дома, но она отказалась. Александр Ионович чем-то помог. Он был благороднейший человек. И знаешь, Горик, мне на всю жизнь врезалось, как боль, это воспоминание: Нюта уходит ночью в дождь, куда-то на вокзал, а я остаюсь в теплой квартире с чемоданом для Парижа...
По ее кивающему, в слепой улыбке личику никак нe скажешь, чтобы она испытывала сейчас боль от этого воспоминания. Наоборот, вспоминать ей, кажется, очень приятно, и она даже отложила лупу и перестала перебирать рис, чтобы полностью отдаться переживанию.
– А потом роли переменились, потом Александр Ионович застрял в Новороссийске, не успев эвакуироваться – он не служил в Добровольческой армии, но отступал с ними, он был человек глубоко штатский, – а я была в Ростове, получила от него трагическое известие, что ему грозит расстрел, помчалась к Нюте, она работала в политотделе фронта, умоляла ее, рыдала, и она, конечно, сделала что могла. Пошла к твоему отцу, Николай Григорьевич дал телеграмму, и Александра Ионовича спасли. Тогда в Новороссийске из тех, оставшихся «добровольцев» отобрали для работы в советских органах большую группу юристов, кто соглашался честно работать. Николай Григорьевич был человек гуманный, умел людям верить. Александр Ионович работал с ним очень хорошо, кажется, в трибунале фронта, не помню точно где, на Большой Садовой. И вот был какой-то большой мятеж, Александра Ионовича послали на разбор дела, он, конечно, хотел разбирать по совести, но его обвинили, что он потворствует, что он, знаешь ли, спец не пролетарского происхождения, отстранили от работы и грозили всякими карами, тогда он бежал в Крым. К своему брату, npoфeccopy. Конечно, он совершил ошибку. Не надо было бежать. Я осталась с детьми в Ростове совершенно без средств. Но с ним поступили жестоко. После взятия Крыма он был расстрелян, его брат тоже. Твой отец ничего не мог сделать, а Нюта, когда я пришла к ней, сказала: «Если б мой сын совершил дезертирство, я бы, не задумываясь, отдала такой же приказ. Другое дело, когда людей расстреливают по ошибке – это трагедия». Я запомнила фразу: «это трагедия». А то, что было с Александром Ионовичем, не трагедия. Я понимаю, она говорила о муже, твоем дедушке, который погиб несчастной смертью незадолго до этого в Баку. Его расстреляли совсем уж ни за что. Он давно отошел от политики, работал инженером на нефтяных промыслах. Был изумительный человек, необыкновенной доброты, бескорыстия. Я всегда жалела, что Нюта с ним разошлась. Александр Ионович дружил с ним году в пятом, в шестом, до его отъезда в Баку, и, помню, говорил мне: «Андриан Павлович мухи не обидит». А? – Бабушка Вера щурит темные водянистые глазки, пытаясь всмотреться в лицо Игоря. – Александр Ионович был большой шутник, должна тебе сказать... В двадцатых годах мы потом очень бедствовали, Нюта нам помогала... А пять лет назад поздно ночью она пришла ко мне и сказала: «Вера, если что-то со мной случится, обещай, что не оставишь Горика и Женичку...» И, знаешь, опять мне стало ее безумно жаль, когда она уходила. Тоже, кстати, шел дождь. Она была такая старенькая, в старом пальто. У нее не было зонта. Я дала ей свой зонт...
Палец бабушки Веры передвигает по клеенке в кучку белого риса черную порченую рисинку. Значит, и в лупу старушка не видит ничего.
– Перестань напрягать зрение, – говорит Игорь. Непонятно почему он испытывает легкое раздражение. – Дай-ка я переберу!
Он делает резкое движение к столу. Бабушка Вера испуганно прикрывает кучки риса ладонями.
– Нет, нет! Я сама!
– Но ты должна дать отдых глазам. Чем бабушку жалеть, ты бы себя пожалела, свои глаза.
– Это моя работа. Я сама...
– Зачем делать бессмысленную работу? Какой-то сизифов труд... – говорит он, горячась. – Сизифов труд при помощи лупы! – Он умолкает, запнувшись.
Бабушка Вера тоже молчит. Она молчит долго. Игорь понимает, что старушка обижена. Слишком грубо: бессмысленная работа, сизифов труд! Пусть делает это единственное, что она может делать, и пусть ей кажется, что это важно. Игорь ерзает на стуле и даже вспотел: ему стыдно и хочется загладить грубость. Но слова для заглаживания никак не подбираются, и он продолжает молчать, угрюмо насупившись. Хлопнула входная дверь, кто-то протопал по коридору, щелкнул замок соседской комнаты. Судя по топанью – Бочкин. Очень медленно от одной кучки риса к другой бабушка Вера перетаскивает пальцем по рисинке. Лицо ее с приставленной к глазу лупой низко опущено. Игорь видит зеленоватое темя, белые волосы. Вдруг вспоминается, что когда-то в детстве он лазил в пещеры и видел там, под землей, белую траву.
– Сизиф был рабом? – неожиданно спрашивает бабушка Вера.
– Кто? Сизиф? Сначала царем, потом рабом. Где-то в подземном мире...
– Как всякий человек. Сначала он царь, потом раб. Старость – это рабство... – Она молчит, наклоняет голову ниже. – Особенно такая бесполезная старость, как моя. Зачем я живу? Кому от этого польза, от моего прозябания?
– Ну, что ты говоришь!
– Мне самой? Давно уже нет. Моим близким? Я ничего не могу. Только ем их хлеб и раздражаю разговорами... Я раздражаю себя саму – тем, что я беспомощна, безглаза...
– Тебя же все любят, баба Вера!
– Я знаю... – Она кивает, кивает, не может остановиться. Медленно ползет по клеенке ее коротенький костяной палец. – Может быть, для них я и живу.