Виктор Шевелов - Те, кого мы любим – живут
Честное слово, век живи с человеком бок о бок и никогда до конца не узнаешь его. Санин! Я думал, он скорее молчун, нежели оратор, поэт. А сейчас в нем бурлили страсти, полыхал костер разноцветьем дорогих каменьев. А внешне — такой же, как и всегда: не искрятся и не сверкают его серые добрые глаза, и говорит так, будто объясняет ученику-неучу очередной урок по истории.
— Завидую я вам, молодежи, завидую до слез, особенно тебе, капитан. Вот закончим войну, я возвращусь в школу, к моим драчливым ребятам. Метелин перебродит, как молодое вино, и… В общем, что толковать…
Когда-нибудь в полумраке концертного зала я буду слушать композитора Сергея Питерцева! Песня твоя, капитан, полетит по свету, зачарует человеками он скажет тебе, творцу, спасибо за радость. Да, только тот имеет право быть хозяином земли, только тот имеет право назвать себя уже сегодня человеком будущего, кто приносит людям радость.
Питерцев притих, оробел, как школьница, залившись стыдливым румянцем. Он забился в угол землянки и внимательно рассматривал свои неуклюжие кирзовые сапоги. А Санин размечтался вовсю. С отеческой теплотой и внезапно нахлынувшей нежностью он продолжал:
— Ты многого можешь достичь, Сережа. Многого! Только не вешай никогда головы. Тебе природа дала все, ты у нее — любимчик: взгляни в зеркало — писаный красавец! И голова у тебя светлая, и ростом богатырь. Но лучшее, что в тебе есть, — это твое дарование; бойся одного — осквернить свою душу ложью. Настоящее искусство всегда наказывает за измену ему.
— Ну, быть Питерцеву на Олимпе, — прервал я Санина, — если шею не свернут девушки. Еще бы — красавец! А пронюхают, что композитор, и совсем задурят ему голову. На нас, смертных да неказистых, небось, и взглянуть не захотят. Что же нам остается тогда делать, Степан Васильевич? Разве вот одаренного товарища Питерцева «прорабатывать» на собраниях да заседаниях с неизменной повесткой дня: неправильное поведение композитора в быту.
Санин улыбнулся, но тут же погас, спросил с беспокойством:
— Александр, а к чему ты стремишься? Куда нацелил себя? Чего хочешь от жизни?
Мне стало больно и грустно, по-настоящему тоскливо и горько: не люблю, когда кто-нибудь касается этой стороны моего «я». Война спутала мои пути-дороги, бросила туда, где я был всего лишь маленьким, хотя, может, и необходимым винтиком; мои желания, мечты, надежды — какое это имеет значение в сравнении с событиями, которые развернулись сегодня? Меня подмывало сказать Санину что-нибудь колкое и в то же время хотелось попросту поделиться с ним своим желанием делать что-то очень нужное людям в жизни. И делать это нужное как можно лучше. Но вместо всего этого неожиданно для себя отрубил:
— Хочу одного — отоспаться.
— Так мало? — искренне огорчился Санин.
— В данный момент не так уж мало.
Питерцев нахмурился. Санин неторопливо набил трубку, закурил. У него, оказывается, уже старое лицо. Он очень устал, глаз из-под век почти не видно. Не следовало б ему так часто и много курить.
— Н-да, — раздумчиво протянул он и после паузы вдруг опять начал говорить, уже скорее в подтверждение каких-то своих мыслей, нежели для нас с Питерцевым. — Все эти надломы, ущербность в молодом человеке можно объяснить войной. Так оно и проще и удобнее. Но надо глядеть правде в глаза. Это — наш недосмотр. И в первую голову виноваты мы, ваши учителя, наставники. Обогащая вас знаниями, мы часто упускали первостепенное, забывали прививать вам, как оспу, умение правильно переживать моменты ярких прозрений, редкие минуты глубокого волнения, с позиций человека будущего коммунистического общества относиться к жизни. Выработать в себе правильное отношение к жизни — значит обрести твердую почву.
Санин точно осветил меня. Правильное отношение к жизни. Может, в том и состоит «ущербность» моего воспитания, что я фактически был предоставлен самому себе. Мой ум, душевные устремления всегда были направлены на поиски истины. Многого я не успел, а первостепенного просто не знал. От этого, может быть, теперь и мечусь. Бросаюсь от одной крайности в другую напоминаю иногда летучую мышь, которая и от своих сородичей отбилась и к птицам не прибилась.
В углу резко заныл зуммер полевого телефона. Мы вздрогнули от неожиданности. В спорах мы забыли, где находимся. Питерцев кинулся к аппарату. Разыскивали Санина: его связной — пятнадцатилетний Петя Самойлов — только что убит вражеским снайпером… Санин поднялся из-за стола, снял с гвоздя полушубок, натянул его, но ставшие вдруг непослушными пальцы никак не могли застегнуть пуговицы. Так он и вышел из землянки с распахнутыми полами. За дверью по-прежнему бесновалась вьюга. Мы с Питерцевым растерянно переглянулись. Санин остался совсем один: у него погибли дочь, двое старших сыновей и жена. Петя Самойлов был его третьим, уже приемным сыном.
Ранним утром нас подняли по тревоге. Немцы по всей линии нашей обороны перешли в атаку. Разведчикам пришлось подкреплять пехоту: людей у нас на передовой слишком мало. День выдался горячий. К вечеру нам удалось отбросить немцев на, их исходные рубежи. Бой стих. Убитых товарищей, и среди них Петю Самойлова, хоронили тут же в окопах, в мерзлой земле. Бушевавшая ночью пурга понамела горы снега. Теперь уже надолго легла зима. Санина трудно узнать: осунулся, оброс щетиной, глаза ввалились. Питерцев пробовал было приободрить майора, но тот так посмотрел на него, что мы больше не пытались лезть в утешители.
Только на третьи сутки наконец возвратились к себе в часть. Жили мы при штабе дивизии, в семи километрах от передовой, в лесу, в добротных землянках, отбитых месяца три тому назад у немцев. Обжитой, на редкость сохранившийся еловый лес радовал глаз; если б не война — курорт! Невдалеке от нашего жилья обосновался магазин военторга, тут же находилась землянка целой роты девушек-связисток. Шума, визга и смеха у них — хоть отбавляй. Наши разведчики все как один превратились в заправских кавалеров. Бреются. Чистятся. Смущенно посмеиваясь, объясняются со старшиной Захаровым: «Это счастье, что связь под боком поселилась: с ней ядреней и светлее жизнь идет, чуешь, что порох не отсырел еще в твоих пороховницах. А без них — хоть помирай!»
— Ловеласы вы, а не солдаты, — гвоздил Захаров разведчиков, будучи уверен, что этим малопонятным ему словом сражал их наповал.
К нам опять вернулся Санин. Полмесяца назад он был назначен на передовую в полк: что-то там не клеились тогда дела. Поселился он в одной землянке со мною. К полке моих книг прибавилась стопка санинских.
С книгой мы оба в большой дружбе. Я не мыслю своей жизни без книги. В ней познаешь миры, разгадываешь путаные ходы судьбы, отправляешься в бог весть какие путешествия, черпаешь в ней силы, все острее чувствуешь свою ответственность за высокую должность — быть человеком на земле. Иногда читаешь до утра, забывая, что идет война, что нужно спать, что ты смертельно устал. Книги — вторая жизнь. Жизнь! Что может быть выше, прекраснее, чем прожить ее осмысленно и разумно? Иногда суетишься, беснуешься, ищешь друзей, ищешь ключи от загадок, от счастья, а ключи, вон они, рядом с тобой, на полках. Просвещенный ум — какое это изумительное чудо на земле! Но такому человеку живется не особенно вольготно. Прав Санин, когда говорит — дураки чувствуют себя увереннее: их больше. С книгой он, как и я, редко когда расстается. На днях, возвращаясь из разведки, я заметил у него в кармане маленький томик.
— Неужто устав с собою таскать вздумали? — не утерпел, поинтересовался я, надеясь втайне, что ошибаюсь в своем предположении. Надежда не обманула меня. Санин вынул из кармана, бережно погладил сафьяновый переплет и молча подал мне томик стихов Пушкина. Но читает он больше Клаузевица, суворовскую «Науку побеждать». Подтрунивая над стариком, я спрашиваю, уж не придется ли нам, простым смертным, лить кровь еще из-за одного новоявленного Бонапарта? Шутку Санин не приемлет, хмуро сводит разлатые брови. А сегодня я случайно увидел у него стопку ученических тетрадей. На обложке первой из них разборчивым почерком старательно выведено: «О воспитании детей в семье и в школе. (Наброски.)» Я про себя тепло улыбнулся. Однако Санину не сказал, что раскрыл его тайну. Нельзя прикасаться к сокровенному в человеке, без зова лезть в душу.
Дни походят один на другой, как две горошины. Зима все больше забирает силу, мужает. Свирепее и чаще метут метели, мороз обжигает, как огонь. Немцы с наступлением холодов присмирели, зарылись в землю, нещадно истребляют на топливо нашу белую березу. Как-то я выполнял задание и напоролся на их засаду, но выпутался из беды благополучно: товарищи помогли. Кругом люди, очень много разных людей. Быть среди них, познать хоть каплю их — великое счастье.
Наташу стараюсь избегать. Живет она в двух километрах отсюда, в просторной, как большой дом, землянке, приспособленной под медпункт. Солдаты, увиливая от нарядов и особенно от занятий, «зачастили в санчасть», как каламбурят они. Я прикидываюсь, что мне и невдомек, какая «хворь» одолевает разведчиков. А между тем о Наташе у нас толкуют поголовно все, расписывают и превозносят ее до небес. Меня же она занимает мало, так, по крайней мере, я хочу думать. А она уже в который раз через разведчиков передает мне приветы, не преминет осведомиться о здоровье. Злые языки даже распустили слух — о чем только не судачат досужие люди, — что я жених Наташи, и в то же время поговаривают, будто успехом у нее пользуется Зубов. Выходит, одного одаривают приветами, а с другим роман крутят. Милое дело, нечего сказать. Как раз в моем вкусе! Ах, черт побери все эти разговоры. И зачем только я их слушаю? Впрочем, с чего это я кипячусь? Так есть, так было, так будет. И глуп тот, кто воображает, что может быть иначе.