Виктор Конецкий - Том 4. Начало конца комедии
Перед подонком надо скрывать даже такие вещи, как, например, любовь к живым растениям. Моряки часто приносят их с берега и пытаются прижить в каюте, но лишние заботы надоедают, ребята забывают поливать растения, и те чахнут. И вот все эти чахнущие растения Саша забирал к себе, и у него был целый сиротский дом, целый интернационал всяких кактусов. А в моей каюте чахла герань — она досталась мне от предыдущего жильца. И Саша тоже забрал ее к себе. И эта обыкновенная герань вдруг оказалась каким-то сверхэкзотическим цветком и зацвела чудесной сиренево-серой шапкой. И сперва Саша обрадовался и повел меня смотреть цветок, а потом ему вдруг стало совестно перед всеми геранями России, что он им как-то изменил, если так обрадовался, что у него не герань, а тропическая куртизанка. Я утешал его, объяснял, что вообще-то и герань не русский цветок, герань — пилигрим с далекого юга планеты… Помню, тогда он вдруг вспомнил о голодающих бедняках в Эфиопии и стал говорить, что вот наш народ и не знает того, что люди голодной смертью в данный момент умирают прямо на земле. И почему у нас не принято информировать народ о чужих несчастиях, чтобы русский народ мог сброситься на чужую беду. Я, конечно, стал говорить, что такую помощь оказывает само наше государство, но Саша сразу завял и умолк, потому что почувствовал в моих словах демагогию. И в глазах его мелькнуло: «И ты, Брут?»
Помню, я взял ключ-вездеход и пошел к забытому цветку. В каюте Саши было очень душно и мертво. Я перенес цветок к себе и подвесил у окна, завязав горшок бочоночным узлом. И щедро полил, но он так и не оправился.
От Саши, кроме памяти, осталась у меня только его объяснительная записка, на которую я натолкнулся в книге приказов.
«Порт Калининград. Были уволены в город до 24 ч. с матросом Варгиным. В городе мы встретили 2 девчонок. Я говорю где вас видел? Одна говорит я приехала с подругой из Риги к мужу на п/х „Даугава“. Я говорю наверное по другому делу сюда приехали. В голубом пальто сказала нам нужны нейлоновые плащи. Я ответил дураки вывелись и мы пошли. Моторист Егоров от нас потерялся. Мы его искали. Транспорт до порта перестал ходить. Мы ждали на вокзале утра. Первый автобус пошел в 6 ч. 10 мин. На судне стучали в каюту Егорова старпом и стармех. Они меня попросили открыть дверь. Я подобрал ключи и открыл. В каюте спал моторист Егоров на своей койке, а в рундуке оказалась девчонка в голубом пальто что встретили в городе.
Ребята говорят, она с парохода „Балтийск“, который стоял вчера рядом. Ничего больше по спекулятивному делу не знаю.
В чем и объясняю. Матрос Кудрявцев».
Я тоже ничего не знаю по тому делу. Только, глядя на эту объяснительную, я сейчас думаю о том, что интеллигентность может никак не пересекаться с грамматикой. Способность угадывать правду, постигать суть вещей не зависит от образованности и университетов — это банальная мысль, но мне она кажется все более важной, значительной. Саша волчью свадьбу видел — его на эту свадьбу деревенский дед водил в детстве. Так что была у Саши своя Арина Родионовна. Но ведь она и у Шалапина была! Вот в чем парадокс-то!
Все мерзавцы и дураки одинаково злы и потому легко объединяются. Все порядочные и добрые порядочны по-своему, и потому им объединиться дело почти безнадежное. Это я Толстого перефразирую. Ведь и наша философия никак не отрицает личностного характера совести, наоборот, считает, что, чем выше развитие личности и сознательности, тем большую роль играет в ее жизнедеятельности совесть. Вот если человеку перед всеми геранями России стыдно, что он с тропическим цветком им изменил, то это и есть самобытность совести. Бывает, матерый капитан вдруг раздраженно заявит: «Сегодня в Босфор без лоцмана я не пойду. На пределе видимости маяков ляжем в дрейф до утра. Боюсь чего-то». В таком случае только дурак или суконный чинуша скажет: «А чего вы боитесь? Видимость отличная, ветра нет и — вон — все другие идут себе в Босфор. Почему же вы-то?» Спрячь, голубчик, свое вопросительное любопытство в карман выходного пиджака, повесь этот пиджак на распялку в шкаф, закрой шкаф на ключ и ключ отдай соседу по каюте. И поступи так же, если хороший и смелый матрос вдруг скажет, что боится дыма и не хочет идти на пожар в составе аварийной партии, которую ты подбираешь из добровольцев. Оставь выяснение причин до подходящего момента, если, конечно, есть матросу замена и в добровольцы ты не играешь, а действительно хочешь видеть в партии только добровольцев. И помалкивай о признании матроса, храни его тайну, как свою. И не торопись судить людей, не торопись, друг. Все прояснится потом само собой. Веди себя как любящая женщина с неумелым любовником, у которого что-то не получилось в постели.
— Да вы понимаете, что человека погубили, вы, вы! — заорал я, когда Шалапин пришел прощаться. И получилось это у меня ненатурально-театрально, как орет на сцене сын Кабанихе.
Я не имел права на него орать. Я себя винил. Ибо если бы не выгнал Варгина с занятий по КИПам, то Саша не стал стремиться к восстановлению равновесия справедливости, не отказался бы на глазах Шалапина от добровольства в высадочной аварийной партии, не открыл бы для шалапинского удара живот, не полез бы в трюм в обозленном и расстроенном состоянии и т. д. и т. п. И каждый на судне себя винил в той или иной степени, кроме двух человек — боцмана Гри-Гри и Шалапина.
— Ваши обвинения совершенно нерегламентированы, — сказал Шалапин. — Из меня кровь текла, я причины не знал, думал, это внутренние последствия операции, но я лечь себе не разрешал, чтобы вам при принятии решений не мешать. Когда вы когда-нибудь увидите кровь у себя, вы еще меня вспомните! Я не укорял матроса в трусости, я только тестировал его, интересуясь поведением микрогруппы в экстремальных условиях. И обязан был, как ученый, использовать представившуюся ситуацию во всем возможном объеме и т. д. и т. п.
Кажется, тогда он еще сказал, что, будучи студентом, продал свой труп или скелет для научных целей и у него есть соответствующая справка. Это к тому он сказал, что раньше мы как-то спорили о позволительности с точки зрения нравственности изучать людей скрытыми методами. И он привел пример запрета на вивисекцию и вскрытие трупов в средние века и обвинил меня в подобном консерватизме. Но при последней нашей встрече мне не до теоретических споров с ним было.
— Я не подлежу суду профанов, — сказал он и встал, чтобы уйти.
— Сядь, сволочь! — сказал я. — Сиди тихо и слушай, иначе ты через минуту случайно поскользнешься на трапе, ты понял намек?
— Вы сумасшедший, вы ответите, вы все тут сумасшедшие! — сказал он, но сел обратно в кресло. Он был психолог. Он понял, что упадет с трапа, если не даст мне выпустить пар словесами.
— Простите, Петр Васильевич, — сказал я.
— Людей с повышенной степенью негативной экспрессивности не следует допускать к ответственным должностям, — сказал он. Смелости все-таки ему не занимать было.
— Простите, — еще раз сказал я. — Вы, Шалапин, действительно не подлежите суду профанов, то есть толпы. Как толпа судит? Она это делает через поэта. Поэт призывает к столбу всякую мерзость — на века — это и есть суд народа. Так вот, вы, Петр Васильевич, избежите и такой кары. Чтобы привязать вас к позорному столбу, поэт необходимо должен пропустить вас сквозь свою душу, а это как раз и невозможно для поэтической души. Никакой Рембрандт не может написать натюрморт с кучи человеческого дерьма. Никакой Рубенс! Вы поняли, о чем я? Вы не подсудны искусству, потому что в вас нет и грана красоты. Вы — куча дерьма. Вам и здесь повезло. Никакой сценарий не запустят в производство, если в нем будет ваша харя! — И здесь я опять погорел, но это к делу не относится…
Он, конечно, сказал, что мы еще встретимся, что еще не вечер, и он это так не оставит, что он еще куда следует сообщит о моральном облике капитана и моей беспринципности. А я ему сказал, что напишу статью в «Литературку» о его тестированиях матросов в экстремальных обстоятельствах без всякого разрешения на такие опыты и без всякого знания специфики морского труда. И он, ясное дело, заткнулся.
Помню, у острова Уэссан туман стал редеть, и Ямкин наконец смог спуститься вниз. Я приготовил хороший чай. Я прогрел чайник, потом распарил заварку в маленькой порции кипятка, потом добавил туда чуть сахарного песку, потом долил чайник, потом наколол сахар маленькими кусочками — Ямкин любил вприкуску.
Юра сел к столу лицом по ходу судна, чтобы можно было глядеть вперед по курсу только чуть приподнимаясь с кресла, и налил крепкого чая полстакана, чтобы не надо было держать стакан в руке, охраняя чай от качки. Но нас почти не качало. Зато вибрация от двигателя была особенно сильной. Какой-то резонанс собственных колебаний корпуса и ритма дизеля.
Ямкин уставился на стакан, в котором трепетал от вибрации янтарный чай. Черные чаинки всплывали и тонули, держась все время вертикально, как морские коньки. Жидкость трепетала и извивалась, как живая, как синусоиды на осциллографе. Сумасшедшая толчея малюсеньких волн.