Николай Никонов - Мой рабочий одиннадцатый
Вот он стоит у зеркала, Нечесов, и, как бы доказывая свою фамилию от противного, водит расческой по темени, ровняет челку. Уши торчат — большие, плечи хлипенькие, шея не толще, чем у Столярова, мальчишка тоже. А сколько этот «мальчишка» знает всего и больше — грязного, подобранного в дворовых закоулках и в подворотнях? Из дневной его выгнали — ткнул шилом одноклассника, обругал учительницу, походя бил младших. С уроков сбегает, когда захочет, а чаще с Орловым. Прогуливает также. Задания не делает. Вывозит его только замечательная память, отличные способности... Кружки? Разве что гитаристов, такой кружок он и посещает активно. Опять же где? В подворотне...
А девочки мои пришли расфранченные. Волосы причесаны, вымыты-надушены, глаза разрисованы, чулочки натянуты, юбочки — короче некуда, сапожки блестят, взгляды праздничные. Любят девчонки все такое: кино, выставки, театры. Театр особенно. Актеры должны бы памятник поставить такой девочке, которая куска недоест, пообедает стаканом кофе с булочкой, недоспит, а в театр пойдет с охотой. И будь хоть трижды бездарная пьеса, дрянной реквизит, плохонькая режиссура, театр выполнит план, и премия будет, и выходы — аплодисменты, — все будет, потому что вот она здесь, стоит, охорашивается у зеркала, школьница, ученица ПТУ, студентка, работница с камвольного комбината и с шоколадной фабрики.
Сантименты, что ли, развожу? Да нет... Просто понравились мне сегодня мои девчонки, еще когда, поджидая остальных, перетаптывались, хихикали у входа в галерею, — такие все были простенькие и хорошие в пуховых кроличьих платках, в куртках и цветных пальто, в резиновых (по холоду), зато высоких сапогах.
В первом зале галереи висели только парадные портреты и работы художников школы Венецианова, был и Тропинин, и Крамской. Из иностранцев Джордж Доу, а больше неизвестные мастера, чьи скромные имена так и остались не раскрыты дотошными искусствоведами.
Черная, чрезмерно бойкая гидша, похожая на галку в очках, скороговоркой тараторила перед толпой провинциального вида тихих школьников. С ходу отвратили заученно-умные фразы. «Животворный пафос искусства... Необычайная художническая зоркость...» — так и сыпалось из широкого зубастого рта стрекозы. Кстати, никогда не видели, какой рот у стрекозы? Он широченный, подвижный и с усиками.
Повел свою группу сам. Смотрели пока стихийно, переходили от портрета к портрету. Собрано-то разное, неравноценное... Иной бы портрет в Эрмитаж, в Русский музей, в Третьяковскую на видное место, другому самое-самое в комиссионном антикварии на вечное поселение. Тем более, неизвестной кисти. Но и среди неизвестных попадались портреты останавливающие. Вот, например, «Княгиня Куракина». Увялая, с промытыми морщинами властительная бабушка в кружевном чепце. Слезливый деспот. Чувствуется: прожила долгую салонную жизнь — жизнь среди выездов, слуг, горничных, приживалок, подхалимов, людей «своего круга», бойко болтавших по-французски, жизнь среди интриг, в которые по-своему мудро и осторожно влезала она и сама плела в меру сил и умения. Все рассказал художник рисунком морщин, складочками век, оборкой рта, старческим брюзгливым взглядом. А этот чепец! А ленты!
Кое-кто стоял, смотрел долго. Особенно Столяров. Нечесов болтался по залу, подходил к школьникам, даже за картины зачем-то заглядывал. Лицо — злая скука. Почему же он все-таки пришел? Этого я разгадать не мог. Постоял, задержался он лишь у портрета гусара.
А гусар — чудо! Малиново-алый колет-доломан, сабля, плащ-ментик оторочен темным соболем, да и сам собой удалец, этакий белозубый кутила, повеса в черных кудрявых баках. Кто? Опять неизвестно и неизвестный... И девочки подошли, глазки блестят. Девочки... Во все времена любили вас гусары, уводили и увозили, и сами вы знали всегда, чего стоят сии «увозы», яснозубые обещания, а вот поди ж ты... Верили... И сейчас так же верят! Девочки смотрели, и я смотрел, и смотрел на девочек гусар, особенно на Горохову. Так и уставился — вот подмигнет, снимет руку с эфеса. А не тот ли самый гусар из глубины глянцевого, в мелких трещинках-кракелюрах холста сиживал в гостиных вместе с корнетом Мишелем Лермонтовым, пил пунш и жженку, слушал горячие стихи, палил во хмелю из чеканных кухенрейтеров по карточным тузам или мчался на извозчике в ледяном холоде зимних петербургских улиц? И луна провожала его, прячась за шпили башен, за крыши дворцов. Петербургская луна. Девятнадцатый век... Гоголь пишет «Шинель»... А Пушкина тихо везут с дуэли.
— На Лермонтова похож! — сказала вдруг, обернувшись ко мне, Лида Горохова. И улыбнулась, как умеют улыбаться только одни красавицы — мудро, ласково и безнадежно.
«Неужели они все так же поняли этот портрет?» — думал я, разглядывая другие. Сколько здесь было вельмож, юных девушек, обольстительных красавиц, угасающих старцев, властных матрон, ясноглазых мальчиков, бравых служак, — все именитые, о том свидетельствовали немалые ордена, ленты, шитье мундиров, выражение лиц. Сосредоточенно и отрешенно смотрели из раззолоченных рам, не смотрели — взирали. Портрет Турчанинова, портрет князя Васильчикова, графа Строганова, целая плеяда генералов работы Доу. Все они были интересны человеку искушенному, знающему историю и, казалось, совсем не затронули мою небольшую орду, которая уже с разочарованным видом перемещалась по залу, пытаясь что-то понять, одним ухом слушая бойкий речитатив гидши, одним глазом поглядывая в мою сторону.
«Надо, надо их как-то заинтересовать», — думал я беспомощно и вдруг словно вспомнил: я же историк! О каждом из этих... ну, почти о каждом я могу рассказать много. Вот точно так было со мной в детстве: купался на мели, вдруг попал в яму и начал тонуть, тут же вспомнил, что умею плавать, вынырнул — и выплыл... Для начала расскажу о Строгановых.
— Знаете, почему вот этот молодой человек носил фамилию Строганов? — спросил я. И сам ответил: — Первые Строгановы пошли от купца, поселившегося на Каме. У купца был отец, который попал в плен к татарам. За него назначили большой выкуп, и, когда сын не смог заплатить, отца подвергли страшной пытке — сострогали саблями мясо до костей... — Широкие глаза Гороховой. Прищуренные — Чуркиной. Открытый рот Тани Задориной. Прислушивающийся Нечесов. — Вот откуда пошла фамилия Строганов.
А дальше я начал рассказывать о Строгановых — владетелях Сибири, о Строгановых — подвижниках, о Строгановых — злодеях, о Строгановых — государственных деятелях, о Строгановых — самодурах, тягавшихся с не меньшими самодурами из рода Демидовых, о Строгановых — гурманах, оставивших свое русское имя в сочетании с французским «беф», рассказал и об этом Строганове, как он собрал самую крупную в России коллекцию бабочек, путешествуя по Уралу и Сибири, и как дал вольную крепостному мальчику, который помогал ему в этом собирательстве.
Задержались у портрета юного Павла I, неумело подновленного чьей-то ремесленной рукой. Глаза наследника художник сделал, вопреки истине, черными, и они вылезали из орбит. «Шары-то!» — сказал Нечесов. Что ж, с глаз и начнем. Они ведь были, по свидетельству современников, белые, лютые, как январский мороз. О будущий самодержец, великое спасибо тебе — ты помог мне родить интерес к живописи, к парадному портрету и, похоже, даже к истории... Сколько я мог бы рассказать и рассказал о твоих причудах, твоих разноречивых указах, бешеном нраве и поступках на грани безумия. Павел у меня получился. Я заметил, как школьники начали покидать узкогубую гидшу, вокруг меня стало теснее, а главное, я видел выражение глаз моих учеников! Не основное ли это умение учителя — видеть и понимать взгляд своих учеников?..
«Что ж, — подумал я, — теперь к Екатерине». Повел увеличивающуюся группу к огромному портрету. Неизвестный художник написал императрицу в полном парадном одеянии, при всех орденах. Молодящаяся старуха, хитрейшая из властительниц, задумчиво взирала из богатой рамы.
«Восемнадцатый век, начатый царем-плотником, заканчивался царствованием императрицы-писательницы», — вспомнились слова Ключевского. Да, писательница, оставившая двенадцать томов сочинений, создававшая драмы, трагедии, сказки, поучения, клонившая голову перед Вольтером и умудрявшаяся в русском слове «еще» делать четыре ошибки — писала «исчо»...
Решил — здесь не до психологических нюансов. Но история дышала из этой картины. История, а не Екатерина; а история — это гвардейские каре под барабанную дробь на глухом полурассвете, это опальный низвергнутый Петр III, это увенчанный всеми мыслимыми лаврами Потемкин, Кагул и Чесма, величавый Румянцев и сухонький, с девичьим хохолком князь Суворов-Рымникский. Это Пугачев, едущий степью на белом донце, и Радищев в опальном возке с молчаливыми фельдъегерями.
Возле портрета простояли едва не час... Школьники толпились, гидша с ненавистью глянула, увела поредевшую группу.