Анатолий Приставкин - Городок
— А что поздно-то? Домой никогда не поздно, а?
— А проедем?
— На машине? Нет! Там болото! Иль, ядри, забыл уже?
— Ну, я и удивился, что ты предлагаешь на ночь,— сказал Шохов.
— Я знаю, что предлагаю! — весело произнес Афоня и пропал в дверях.
Валя поставила чай и сказала, что Афанасий, видно, пошел к приятелю, у которого трактор «Беларусь», тот где хочешь пройдет.
— А что, тоже... у дома держит? — подивился Шохов.
— Ну а где же, вышел — да за работу,— пояснила Валя.— А вы, Григорий Афанасьич, хоть бы жену с мальчиком привезли когда?
— Она работает,— со вздохом произнес Шохов.— Это я, как лайдак, все шляюсь да чего-то ищу.
— Зачем искать-то? — сказала милая Валя, видно было сразу, что у нее добрый, мягкий характер и что до замужества на Афоне она сама с ребенком намыкалась. Не без того.— Приезжайте к нам да живите. В совхозе работы много. А жить — так у нас пока можно.
Шохов ничего не ответил. Влетел с улицы Афоня с канистрой, как черт из-под печи, крикнул на бегу: «Собирайся! Едем!» И опять исчез. Затарахтел на улице трактор, и Валя подтвердила, что, видать, сосед дома оказался, а это он еще за горючкой мотал куда-то.
Шохов надел куртку свою голубую, чемоданчик с гостинцами взял и попрощался с Валей.
— Приезжайте,— сказала с улыбкой Валя.— Вы ведь и наши гости. Мы будем ждать. Афанасию Васильичу, всему семейству — наш поклон. Пусть тоже в гости едут, мы их давно не видали.
Они забрались, сперва Григорий, потом Афоня, в узкую, как щель, одноместную кабину трактора. Афоня включил фары, двинул рычагами, и понеслись вперед. По желтой и укатанной дороге, по полю, а потом уж без разбору: по кустам, по канавам, по болоту, по пашне, вперед и вперед.
Оттого что кабина была высоко, их мотало во все стороны. Шохов едва удерживался, чтобы не стукнуться о железное головой. Он сидел, вцепившись в свой чемоданчик, и пытался, подобно Афоне, глядеть вперед, но ничего нельзя было разобрать. К тому же стекла отчего-то были забрызганы, словно от дождя, хотя слева ярко светила луна.
Они еще пытались разговаривать, и кричали на ухо друг другу, и смеялись, даже пели. А между тем желтая глазастая громадина, как какой-нибудь луноход, неслась по ночной в желтых неясных сполохах земле, странной бы, наверное, со стороны показалась эта поездка! Но кто мог в такую позднюю пору, в стороне бездорожной разглядеть, как два подвыпивших брата, ужасно довольные собой, и своей жизнью, и своей встречей, с радостным предчувствием перед домом, несутся как угорелые, как психи, на чужом тракторе через пространство и время!
Боже мой, как было им хорошо!
Может быть, кто-то и осудит, и, уж точно, осудив, скажет, что все это безобразие, и поступать так, и тем более описывать и восхищаться, когда необходимо было бы срочно принять меры: ведь так и технику загубить недолго! А что говорить о таком факте, как пьянка и веселье подобным образом? И все правда, чистая правда: нельзя по ночам разъезжать на общественной технике да в личных целях использовать ее! Нельзя, нельзя! И всё так и говорят, и даже пишут: НЕЛЬЗЯ!
Но мало ли что бывает на свете. Вот встретились братья, и зажглись близким домом, и поехали, не разбирая дорог, напрямки, да ведь и дорог-то нету! Как же им быть, как достичь желаемого?!
Вот и ехали и летели они, возбужденные и счастливые, и уж тут никак невозможно осудить их. Я бы даже так сказал: пусть им будет всегда так хорошо!
Между тем Афоня вдруг закричал:
— Подожди! Подожди!
— Что ждать? — не поняв, тоже закричал Шохов.
— Да я не тебе, я себе говорю... А вот что, смотри!
И Афоня крутанул рычагом, трактор развернулся куда-то в сторону, стали видны темные, ничем не освещенные строения и сбоку будто бы часовенка с открытой стеной и навесиком. Афоня двинул прямо на часовенку и застопорил в двух метрах от нее. В свете клубящегося желтого цвета блеснули темным золотом иконы.
— Вишь? — крикнул, поворачиваясь к Шохову. — Молятся тут! А хошь, ядри твоя совсем, сотру с лица земли! В крошки! А?
— Зачем? — спросил Шохов.
— А так! Сотру — да и все тут!
— Зачем?
— А чего они тут?
— Пусть стоят! — крикнул Шохов и посмотрел через стекло на иконы. Было видно, что доски разного калибра, аккуратно выстроены в ряд, а веточками зелеными украшены и заборчик с проволочной петлей.— Здесь же молятся! Да?
— Опиум развели! — крикнул Афоня.— Раз — и нет ничего! Чтобы не заблуждались, а?
— Не надо,— попросил Шохов.— Они же не мешают никому.
— Мне мешают! — закричал Афоня.
— Сломать — не сделать: сердце не болит... Нельзя же все время ломать. Мы и так наломали черт-те чего!
Вряд ли услыхал Афанасий последние шоховские слова, но решение его, видать, остыло. Он подал трактор назад, развернулся и пустил снова во весь галоп, они въезжали в родную деревню. Темным рядом стояли дома, лишь в немногих сверкнул свет. Но Шохов уже никуда не смотрел, а только вперед и влево, где за кустами, как он помнил, черемухи поблескивал белый огонек родного дома.
И сердце сжалось от сладкой радости, и горло перехватило. Накатилась горячая душная волна, и уже встал трактор, и нужно было вылезать, а он не мог с собой справиться, руки у него дрожали, и непонятная слабость подкосила колени.
Господи, вот он и у себя дома. Сколько раз снился ему приезд домой, то на машине, то пешим... Но было в снах одно: он подходит по длинной улице к своему дому, а там стоит из красного кирпича с огромными фабричными окнами клуб, и дешевой краской рекламы танцев и кино висят на фасаде... И никто не знает, не догадывается, что был здесь шоховский родной дом, и сарай с баней, и колодец под навесом, и огород с черемухой! Ходят люди, смеются своим разговорам, своему веселью, своим радостям, а до Шохова и его переживаний им дела нет. Пугался тогда Шохов и, проснувшись, пытался для успокоения вспомнить, как оно на самом деле есть...
А теперь вот наяву встал у дома, узнавая его и в то же время совершенно точно зная, что не похож чем-то родной дом на тот, который он держал в памяти все эти десять лет. Все изменилось, и сам Шохов изменился, да и представления его о большом или малом, о прекрасном и дурном тоже изменились. А дом был, как все дома в деревне, в три окошечка, палисад перед окном, пристрой сбоку под покатой крышей.
Афоня же с ходу откинул щеколду, дверь растворил и, распугивая сонных кур, ворвался в избу и тут же выскочил обратно:
— Пошли! Они не спят!
И, поспевая впереди Шохова, орал во все горло:
— Я им ничё, ядри, не сказал! Я им говорю, чё я привез! И все! Пусть сами увидят, а? Узнают али нет? Узнают, ядри... А ты Мишку-то с Лехой, когда уезжал, небось учениками помнишь, да? Ах ты! Во — чудеса в решете!
Из темных сенцев Шохов шагнул в ярко освещенную избу, потом-то он разглядел, что на потолке, косо прикрепленная, горела белая трубка лампы дневного света,— и будто ослеп, зажмурился, и дыхания ему тоже не хватило.
Отец Афанасий Васильевич как смотрел телевизор, так повернулся и, не удивившись, спросил: «Гришка, что ли?» Но остался сидеть и не проявил никаких особенных чувств. А два брата, два крепких волосатых парня Михаил и Алексей, последний чуть посветлей, поднялись и, немного смущаясь, поздоровались с Шоховым за руку. А в это время за ситцевой занавеской, на кухоньке возилась мать и ничего не ведала и не слышала.
Один из братьев крикнул ей:
— Маманя, Гриха приехал в гости!
Мать вышла в грязном переднике, маленькая-маленькая, меньше всех в этом доме, и в руках у нее была какая-то миска. Она растерянно взглянула на Шохова, не узнала сперва, удивилась, а потом вдруг качнула странно головой и заплакала, прижимая грязные руки и эту дурацкую миску. А братья как-то одновременно и громко засмеялись.
Афоня воскликнул:
— Чего же ты, ядри, ревешь! Вот дуреха какая!
А отец, не вставая, спросил:
— Значит, приехал Гришка? Ну ладно, ну ладно.
И отца теперь рассмотрел Шохов и поразился: если мать как бы уросла, но осталась такой; какой он ее помнил, то отец изменился неузнаваемо. Был он всклокоченный какой-то, седой от бороды до ушей, как старая белая птица с растопыренными от испуга перьями. А лицо будто стерлось и пропало за всем белым. А может, это от освещения — от белой трубки под потолком? Зачем они ее прилепили, сдался им этот могильный свет!
Но как бы то ни было, а постепенно пришли в себя. Мать, наплакавшись, ушла готовить ужин, отец занялся будто бы телевизором, хотя время от времени бросал на Григория любопытствующий взгляд, а братья занялись столом, ловко и дружно нагромождая хлеб, и огурцы, и картошку, без всякого, правда, порядка. Шохов достал из чемоданчика подарки: матери дешевую кофточку косинской фабрики, отцу — рубашку теплую, фланелевую, а братьям два одинаковых фонарика. Они их с любопытством повертели да и отложили. А мать, взяв кофту, снова беспричинно заплакала.