Владимир Тендряков - Свидание с Нефертити
— Она, не спорьте, величиной с автобус. Такая разрушительная сила не может умещаться в маленькие габариты.
— Разрешите заметить, вы не представляете, что такое сила атома. Она может быть с детский мяч или даже с наперсток.
Что-то опять случилось в мире — что ни день, то событие. Федор не столько из любопытства, сколько по привычке — осведомляйся, чем скорее, тем лучше, — привалился к спинам, закрывшим газетную витрину. Сразу же кто-то притиснул его сзади, жарко дыша в затылок. Сосредоточенное сопение и неумолкающие разговоры.
— Новостишка-то, а?..
— В чем дело? Я еще ничего не знаю.
— Бом-ба!
— Ну и что?
— Да ничего. Трумэн на Японию капнул… От одной бомбы взрыв такой, что полстраны словно корова языком слизнула.
— Не полстраны, уничтожен всего один город.
— Все равно штучка. Одна бомба — и города нет.
Федор выбрался из толпы.
Разбит и сожжен еще один город в мире.
Новая бомба, о ней на фронте ходили смутные слухи, ждали ее от немцев. Но Федор привык думать о бомбах только тогда, когда они падают ему на голову. А в ближайшие годы вряд ли кто посмеет спустить ему на макушку бомбу. Его волнует сейчас другое.
Он уселся в тени, достал плексигласовый портсигар, закурил.
Бомба. В Японии нет города. Смежив морщинистые веки, дремлют тоже, видать, осведомленные об этой бомбе старушки. Визжат ребятишки.
Бомба, сверхсекретная, сверхмощная… А Федор скоро снимет погоны, для него пришло время в упор, решительно спросить себя: «А кем ты теперь будешь, Федька Матёрин?» Обычно отмахивался: «А-а, была бы голова цела…» Голова-то цела, о ней нужно позаботиться.
Ворота конюшни, обледенелая колода, капающая вода с лошадиных губ… Так просто — конюх на всю жизнь?..
Дремлют старушки, плетется прохожий с авоськой, из которой выглядывает бутылка молока, плачет взахлеб девочка — горе, мальчишки отобрали мяч. А на другом конце планеты сейчас, в эту минуту, еще чадят пожарища города, спаленного таинственным, ужасным огнем. Где-то далеко, на другом конце планеты… Здесь же обыденный, трезвый мир, дорого купленный, долгожданный для Федора. И в голове его тоже трезвые, обыденные для всего рода человеческого мысли — как прожить? А перед глазами стоит мать-девочка, которой не суждено постареть, хранит память тронутое веснушками лицо, непорочные глаза, непорочные губы — расстался с нею, но рано или поздно еще встретится. И не проходит зависть: это сотворил не бог — человек. И по длинному ряду залов Третьяковки и сейчас еще ходят люди, ищут что-то сосредоточенно, упрямо, что-то дорогое, близкое, утерянное.
Дымит в Японии город, то в Японии…
Человек творил, не боги горшки обжигают — решайся, Федор.
Не так-то просто сменить гимнастерку на штатский пиджак, особенно если ты прежде носил мальчишескую куртку с «молнией». У многих на это уходят годы, кривыми путями, растерянностью, заблуждениями, зачастую отчаяньем заполнены они. Фронтовик, ищущий место в жизни, — дежурная тема в грядущих романах.
Федор Матёрин — счастливое исключение. Он бросил окурок и встал. Он решился — на это ушло каких-нибудь десять минут, одна папироса.
Он совсем забыл о бомбе. Лицо в веснушках девочки-матери и атомная бомба — вещи, не умещавшиеся одновременно в одной голове.
Федор не догадывался, что ударная волна этой бомбы пройдет через миллионы газетных листов, книжных страниц, через тысячи километров кинематографической пленки, тронет в свое время и его холсты.
4Знакомый подъезд, знакомая вывеска — Федор толкнул дверь.
Четыре с лишним года назад навстречу ему встал плечистый сторож в фуражке, надвинутой на глаза, сейчас тощая женщина с равнодушным, стертым лицом на вопрос: «Как увидеть кого-нибудь из приемной комиссии?» — нехотя кивнула головой в сторону лестницы.
— Там.
Сдерживая зуд в ногах, ощущая, как колотится в груди сердце, перемахивая через две ступеньки, бросился вверх.
Полутемный коридор, дверь вдоль стен, паркет громко скрипит под сапогами, и прежний запах масляной краски, музейной пыли…
Возле дверей кучками жмутся молодые ребята — пестрый народ: щегольские куртки и не слишком чистые рубахи-ковбойки, отутюженные костюмы и такие же, как на Федоре, гимнастерки, головы расчесанные, головы всклокоченные, сдержанный галдеж. Никто не повернулся к Федору. В этот день храм искусства выглядит по-вокзальному.
Быстро-быстро просеменила секретарского вида девица.
— Где приемная комиссия? — крикнул ей Федор.
Дернула затейливой прической:
— Там… Дальше.
Навстречу решительно вышагивает человек: темно-серый костюм, галстук, держится подчеркнуто прямо, но одно плечо опущено, другое вздернуто, левый рукав пиджака не обмят, в мертвых складках, на руке черная перчатка — руки нет, носит протез.
Человек приблизился, и Федор увидел узкое лицо, лоб с залысинами, энергичный горбатый нос, выдающуюся вперед толстую нижнюю губу.
— Простите, — остановил его Федор.
Встречный окинул острым взглядом гимнастерку, погоны, лицо Федора, сказал:
— Вам приемную комиссию? Следующая дверь направо.
— Я хочу поговорить с вами.
— Извините… Спешу.
Федор решительно загородил дорогу:
— Вы не помните меня?.. Помните двадцать второе июня сорок первого года?
Человек удивленно, недоверчиво, как петух перед просом, склонил набок голову.
— Помните, как вы узнали о начале войны?
Человек нерешительно пошевелил плечом, на котором висел протез:
— Как видите… Хотел бы, да не забуду.
— Помните, с кем вы тогда разговаривали?
Молчание. Темные запавшие глаза ощупывали Федора.
— Так это — вы?
— Да.
— Пойдемте.
Тот же номер двери, та же комната, она по-прежнему загромождена мольбертом, прежнее ощущение — идет ремонт, хозяева выехали на время.
— Садитесь.
Человек коленом пододвинул рябой от засохших разноцветных мазков стул, сам сел напротив, продолжая пытливо вглядываться.
Глаза Федора бегали по комнате, по верху громоздкого шкафа, заваленного рулонами бумаги, гипсовыми муляжами.
— Где-то здесь, но вряд ли найдем сейчас в этом хаосе, — обронил знакомый.
Где-то здесь… Длинным кружным путем он шел к этой встрече по степям, источенным окопами, падал раненым, валялся на госпитальных койках, шагал по Европе… Он забывал ее, предавал память о ней, совсем потерял веру, что встреча состоится. И вот — где-то здесь, рядом, в нескольких шагах. Она, привыкшая ждать тысячелетиями, терпеливо выждала и эти четыре года. Пусть будет где-то здесь, Федор успеет ее увидеть.
Знакомый наблюдал за Федором.
— Итак?.. — сказал он.
Федор поспешно напомнил ему:
— Вы тогда говорили: в искусстве всегда будет мучить один вопрос — что есть истина?..
Знакомый усмехнулся:
— Хватит теории. На повестке дня практический вопрос: у вас есть какие-нибудь работы — рисунки, этюды, — по которым бы вас могли допустить до экзаменов?
Федор развел руками:
— Откуда?.. Я — связист, командир линейного взвода.
— Понятно… Зайдите в приемную комиссию, оставьте заявление.
— Я бы хотел съездить домой. Не видел мать и отца все это время.
— Экзамены начинаются через двенадцать дней. Успеете?
— Хватит… А работы?.. Меня не допустят без них?
— Постараюсь, чтоб допустили. Но уж ежели на экзаменах не вытянете, тогда…
— Понимаю.
Знакомый вынул из кармана записную книжку и ручку:
— Запишите мне ваш адрес, вышлю официальный вызов.
Федор записал.
— Так… Деревня Матёра, Матёрину Федору Васильевичу… Так, будем наконец-то знакомы. Меня зовут Валентин Вениаминович Лавров. Если проскочите сквозь экзамены, буду преподавать вам живопись.
Валентин Вениаминович встал.
— А теперь попрощаемся. Я спешу.
Он мало изменился за эти годы; быть может, чуть суше стало лицо, полная, слегка отвисающая нижняя губа придавала ему важный вид, запавшие глаза глядели по-прежнему остро, бесцеремонно.
Федор мялся, не спешил прощаться.
— Ну, а если?..
— Не беспокойтесь, не обману — себе дороже. Вы же все равно разыщете, навалитесь. Догадываюсь о вашем характере.
В дверях он еще раз окинул взглядом Федора:
— Как вы выросли, однако. Ни за что не узнал бы.
— А я вас узнал сразу. Вижу — тоже пришлось хлебнуть.
— Хлебал я и в финскую и в эту… Как только начинал преподавать — война, надевай гимнастерку… До свидания. Нисколько не сомневаюсь, что еще увидимся… Вы бы поработали там, дома, — пописали этюды, порисовали…
Он кивнул и торопливо зашагал по коридору — одно плечо опущено, другое вздернуто.
Федор оглянулся: просторная светлая мастерская, мольберты в беспорядке, старые холсты прислонены к стене изнанкой наружу, на широком шкафу — пыльные рулоны бумаги, из-за них торчат гипсовые макушки. Где-то здесь…