Лев Кассиль - Том 3. Линия связи. Улица младшего сына
– То есть как это понимать, в каком смысле за градусник? – удивился Никифор Семенович.
– Вот мама говорит, что ты воевал за градусник.
– Это ты чего-то, Владимир, сочиняешь.
– Ну честное же слово!.. Я, когда градусник разбил… ну, нарочно, так… а она говорит, это был общий, а папа воевал не за свой, а за общий градусник. И велела отдать потом.
– Погоди, давай-ка разберемся по порядку, – сказал отец. – Ты уж выкладывай все, как было.
Пришлось Володе рассказать всю историю с крапивой и термометром. Никифор Семенович, хмурясь, но с невольным уважением посмотрел на пухлые, отмытые ладони Володи в ласково взял его за кончики пальцев:
– Однако же! И вытерпел? Ведь она жжется, наверное… Больно, чай, было?
– Еще как!.. Нет, правда, не очень, так, чуть-чуть.
– Ну, вот что, – проговорил отец и стал очень серьезным. Лицо его как будто отвердело, и большие глаза под темными густыми бровями наполнились каким-то торжественным светом. – Вот что я тебе скажу, Вовка: хорошая у нас с тобой мамка! Это она тебе все правильно сказала. Она главное тебе объяснила, а мне уж мало что и осталось. Честно говоря, я бы с тобой и толковать не стал, если бы ты всю эту штуку с градусником ради самого себя сочинил. Оно и так дело вышло противное, но все-таки уж тут одно тебе прощенье, что действовал ради слова, которое товарищу дал. Только вот запомни на будущее: слово надо давать с умом, когда твердо знаешь, что в силах его сдержать. А ты сперва нахвастался, а потом уж пришлось тебе расхлебывать. Ну, а насчет своего да общего это тебе, Вовка, мать все верно сказала. Это она тебе хорошо объяснила, правильно: и за общий градусник мы воевали, чтобы для всех ребят детские сады были, и чтобы игрушки у всех были в тех садах, и градусники – за то, брат, тоже дрались. Ясно?
– Ясно.
– Ну вот то-то. И заруби себе на твоем курносом… – Отец легонько потрепал Володю за нос, но тотчас отнял руку и очень серьезно проговорил: – Лучше сто раз свое собственное отдать, чем то, что общим стало, над чем народ хозяйствует, себе присвоить. Мы, когда надо, жизни своей не жалели ради общего дела. А ты – градусник…
Володя взглянул в лицо отцу, облизал свои от волнения пересохшие губы и тихо сказал:
– А я знаю, папа, где ты жизни не жалел…
– Ну, ясно где: когда в гражданской воевали.
– Нет, я то самое место видел, где ты воевал… Я туда сперва провалился… Я, папа, честное слово, не виноват. Там даже корова дяди Василия один раз провалилась. Я как съехал – стал там шариться – мы в прятки играли, – а потом сверху свет пошел через дырку, и я прочел на стене, как вы с дядей Гриценко расписались, когда еще вы были партизаны.
– Брось! Быть того не может! – проговорил отец, откинулся в кресле и как бы издали посмотрел на Володю, словно художник, проверяющий точность картины. – Да неужели сохранилось до этих пор? Ты, признайся, не сочиняешь?
– Да нет, папа, ты слушай… Мы сперва думали – это про нас там написано, потому что там неразборчиво… и темно было. А потом, как я ртуть достал, мне Ваня поверил. И мы пошли туда опять с фонарем… Только мы маме не говорили, а то она меня заругала бы опять. И это вовсе оказалось не про нас, а про вас с дядей Гриценко. Так и написано: «Н. Дубинин», потом такая закорючка и – «И. Гриценко». Значит, про тебя с дядей. И под этим еще вот такие цифры, как на часах бывают. Сперва один час, потом девять часов, а потом опять один и опять девять. Это почему?
– То написано: одна тысяча девятьсот девятнадцатый год, сынок! – произнес Никифор Семенович, бережно снял сынишку с колен, встал с кресла, поднял на сиденье Володю, чтобы стал сын сейчас ростом вровень с ним, чтобы можно было разговаривать, как с большим.
А сам прошелся по каюте, словно помолодев, затем остановился перед креслом и положил обе руки Володе на плечи:
– Ну, Вовка, это такое ты мне сказал, прямо словно сердце теплом обдало… Погоди, подрастешь, все тебе расскажу.
– Папа, да я уж давно подрос… Я уж маме выше даже локтя. А сейчас я, смотри, даже выше тебя стою. Я все пойму. Вот увидишь!
– Ну, слушай тогда, коли поймешь. Слушай, Вовка, как мы в девятнадцатом году белую моль из Крыма выбивали. Дядя Гриценко лихой был пулеметчик. А я тогда из батраков в партизаны пошел. Белые Крым захватили. Понимаешь? Белогвардейцы.
– Буржуи, знаю, капиталисты, – быстро пояснил Володя и тотчас же добавил: – Скопидомы…
– Ну да, правильно, кулаки, помещики. А мы все были за Советскую власть, пролетарии, бедняки.
– А ты, папа, был бедняк?
– Ну ясно, батраком был у помещика, ничего у меня не было – ни своего, ни общего. Понял? Только жизнь своя была молодая. Да вот общее было то, что все мы с народом одну общую думку имели, чтобы была у нас наша Советская власть. И ушли мы в каменоломни. Они ведь с тех пор так и зовутся – Краснопартизанские. Слышал, наверное? И, как ни хотели нас беляки из-под земли выковырять, ничего у них не получилось. Ушли мы под землю, вклещились в камень, – попробуй вытяни! Мы, как дубы, корнями в землю ушли. Кто сунется – тому пулю. Круто нам пришлось. Но и мы им из-под земли давали жару. Английские миноносцы пришли. Ну, пришли… Начали бить по нашим каменоломням. За один день три сотни снарядов выпустили. А что?.. Только камень перекрошили. А у нас народ крепче камня был. Правда, один раз пришлось нам туго. Полезли на нас со всех сторон. Генеральную атаку повели. Вот мы тогда как раз с дядей Гриценко в том штреке и отбивались. Как вышла передышка, закурили мы с Иваном Захаровичем, он и говорит: «Давай хоть на камне о себе памятку оставим. Может, будем живы, а может, и нет». Вот я тесаком тогда и вырубил расписку. Насчет грамоты я тогда был слабоват… Ошибок-то там нет? Эх, Вовка, досталось вашим батькам… Вот однажды было, помню…
Евдокия Тимофеевна, которую привел на корабль матрос, посланный Никифором Семеновичем, остановилась у двери каюты и прислушалась. Она уже представляла себе, как сейчас попадает Вовке от отца. Она слышала громкий голос Никифора Семеновича, что-то грохало в каюте, как будто кулаком били по столу. Евдокия Тимофеевна не выдержала и постучалась.
– Входите! – крикнул Никифор Семенович и увидел, оглянувшись, входившую в дверь Евдокию Тимофеевну. – Погоди, Дуся… – И, стуча кулаком по столу, продолжал: – Тут, понимаешь, мы их с левого фланга – бах-бах-бах!.. Погоди, мать, не мешай, прошу минуточку, это я Вовке про девятнадцатый год рассказываю…
– Погоди, мама… правда, погоди… – нетерпеливо прошептал Володя. Глаза его горели. Он стоял на кресле и восторженно слушал рассказ отца.
Глава IV. Буква к букве
Володя долго не мог решить, кем ему быть, когда он вырастет. Недалеко было то время, когда он мечтал стать доктором. Потом, как и многие его сверстники в те годы, он решил, что будет полярником и станет плавать на льдине под красным флагом. Вскоре после этого собирался стать пограничником и сражаться на Дальнем Востоке против японских самураев. Затем видел себя на краснокрылом самолете, совершающем рекордный беспосадочный перелет. А шесть раз подряд посмотрев в кино «Чапаева», начал готовить себя к военной будущности и, оседлав хворостину, гарцевал во дворе, на полном скаку рубя деревянной шашкой воображаемые вражеские головы в папахах.
Когда он побывал с матерью в Мурманске и попал на большой корабль, все заслонила мечта быть моряком. И не просто моряком, а обязательно машинистом на большом теплоходе, вроде «Леонида Красина». Хоть и неприятная вышла тогда история с этим паром, все же Володя своими руками потрогал одну из тайн в грозном хозяйстве дяди Вилюя, и сам, пусть нечаянно, но все-таки разбудил дремавшую силу, жившую в машине.
Все лето Володя провел на Севере. Сперва жили в Мурманске, потом перебрались в Архангельск. Хотели выписать туда и Валентину, но она заболела – у нее долго не проходила простуда, и доктор сказал, что ехать на Север ей опасно. Поэтому решили, что к осени Евдокия Тимофеевна вместе с Володей вернется в Керчь.
Отец летом уходил на полтора месяца в дальнее плавание; а потом «Леонид Красин» отстаивался на якоре у входа в широкую Северную Двину, возле Соломбалы. Здесь царил над всем вечно терпкий, даже беломорским ветром не сдуваемый аромат распиленного смолистого леса. Лежали штабеля досок, высились целые горные хребты из наваленных бревен, и почва, по заверениям соломбальских мальчишек, с которыми Володя быстро сошелся, на два метра в глубину состояла из одних сплошных древесных опилок.
Не привычны были для Володи бесконечно длинные дни северного лета, ночи, светлые напролет, прохладная бледность северного неба, окающий неторопкий говор его новых друзей. Но жареная треска и искусно приготовленная камбала оказались не менее вкусными, чем черноморская скумбрия, бычки и барабульки. Да и соломбальские мальчишки ни в чем не уступали товарищам Володи, которых он оставил в Старом Карантине, Камыш-Буруне и на своей улице в Керчи.