Леонид Воробьев - Недометанный стог (рассказы и повести)
Здесь было уже душно, и Татьяна спустилась в маленькую лощинку за поляной, где не то речка, не то цепочка связанных друг с другом болотцев находилась среди осоки. Она умыла лицо и попила из горстей, а потом села в тень и часто дышала. Постукивало в висках и вроде мутило немного, пот выступал. Она решила отдохнуть.
Арсеня поставил мерина в тень, полез на стог. Скинул брезент, стащил затем сено сверху и начал растрясывать вокруг стога.
Солнце вставало выше, и птицы умолкали до предвечернего, не такого знойного часа. Только кузнечики рассыпались из-под ног, потрескивая и пружинисто падая в сухую щетку срезанных чуть не вплотную к земле стеблей.
Молчали деревья, даже осины не трепетали. Только мерин изредка переступал. Терпко и сладко несло от нагретого сена. Взятое в охапку, оно чувствительно, но приятно щекотало и покалывало руки.
Раскидав овершье, Арсеня отряхнул с рубахи сено, постоял, поглядел вверх. Там, в бесконечной голубизне, высоко-высоко мягкими кругами ходил ястреб. Арсеня последил за ним, вытер пот с лица и пошел к копнам, присевшим по всей поляне, как большие муравейники.
Когда он начал растаскивать копны, из леса вышла Татьяна, неся грабли и вилы, спрятанные вчера в кустах. Ловко присела у ближней копны, забрала в обнимку чуть ли не половину ее и принялась, как и Арсеня, растрясывать сено под солнце.
Заполетывали один за одним слепни, норовя сесть на потную шею и укусить так, что ойкнешь от боли. Начали, вероятно, они беспокоить и мерина, потому что он стал переступать, постукивать копытами и всхрапывать чаще, а потом затрещал кустами, сбивая ветками и листьями надоедливую тварь, ушел в густоту кустов и там затих.
Работали, как и добирались сюда, молча. Только один раз Татьяна заметила:
— Ну, сено… Зеленое тебе, пахучее. Что чай…
Растрясли копны, решили посушить и разок поворочать. Ушли в тень ели, расположились там, отдыхая, отмахиваясь от овода. Арсеня развязал привезенный с собой узелок, вынул яйца, и хлеб, и соль, и сало, и свежие огурцы… Но есть не хотелось, и они не стали.
Так сидели они долго. Потом Арсеня сказал:
— Давай, мать, поворочаем. Здорово сушит. Поворочаем, а тут и загребать.
Татьяна сняла свой белый платочек, повязалась поаккуратнее и начала подниматься. Но как встала, почувствовала, что ноги будто не свои. Снова замутило, и вдруг пошел, все пошел лес куда-то в сторону, хороводом. И поляна пошла, и стог двинулся. Только опустилась на коленки Татьяна и с хрипотцой в голосе попросила:
— Воденки бы, Арсень… Шибко худо мне…
Арсеня глянул в ее чем-то изменившееся, чем — он не разобрал, лицо, схватил бурачок, который всегда таскал с собой на покос, и поспешно затрусил в лощинку, к воде.
Он наполнял бурак холодной и чистой водой и не видел, как снова приподнялась Татьяна и снова опустилась — уже не села, а легла. Не слышал, как она что-то пробормотала.
А потом метнулась она в сторону, рванула непослушными пальцами кофту на груди, выгнулась вся и задрожала мелко. Затем протянула правую руку куда-то вверх, точно хотела уцепиться за что-то не видное глазу, приподняться, может быть, встать. Но рука упала, и Татьяна вытянулась и замерла.
Когда пришел Арсеня, она лежала спокойно, рот был плотно и сердито сжат, а глаза открыты, и смотрели они пусто и безразлично вверх.
Арсеня стоял с полным бураком, растерянно смотрел на нее и ничего не понимал. Только когда на ее руку сел слепень и она не согнала, он понял, что она умерла.
Тут вдруг он, неожиданно для самого себя, суматошно, захлебывающимся голосом крикнул:
— Та-ань! Ты что?!
И услышал над лесом деловитое эхо;
— А-ань… о…
Арсене стало страшно. Немало повидал он смертей на войне и в плену и, кажется, не трусил, а тут стоял, боясь пошелохнуться. Чудилось ему, стоит сзади что-то большое и шепчет, но так, что отдается по всему телу, в каждой жилке:
«Не оглядывайся… A-а… Не оглядывайся».
Но не выдержал он и дико оглянулся. Сзади была поляна, полстога и сено на ней, лес. А вверху сияющее небо без облачка и ястреб, поднявшийся, пожалуй, еще выше.
Тогда Арсеня пришел в себя. Как-то машинально начал он работать, но потом разошелся, и все у него пошло по-обычному споро.
Собрал еду и связал в узелок. Принес кусок брезента, веревку. Вывел мерина из кустов и стал прикидывать, как лучше завернуть и приспособить на лошадь тело, чтоб аккуратней и без лишних перевязываний и хлопот довезти.
Был он крестьянином с детства, поэтому быстро сообразил, как надо. Когда поднимал тело на спину лошади, беспокоился, что мерин испугается. Но тот стоял тихо. Не боялся он Татьяны раньше, не страшился, видимо, и теперь…
Вскоре все было налажено, и Арсеня не стал медлить. Только перекрестился зачем-то, хотя никогда этого прежде не делал, и повел мерина за узду.
На поляну он даже не взглянул. Так и остались на ней несгребенные копны, полстога и беспризорные вилы и грабли.
Он шел той же дорогой, по которой приехал сюда. Шел быстро, а лошадь мерно шагала за ним, вздрагивая иногда местечком кожи, на которое садился слепень.
В голове у Арсени перебивали друг друга какие-то несуразные, нескладные мысли. То думал он о дочке, то о знакомых Татьяне женщинах лесопункта, подругах ее, что надо их сразу же собрать. То мысль перескакивала на последние минуты жизни Татьяны.
Вошли в заросли таволги. И вдруг вспомнил Арсеня, как сегодня утром спрашивала его Татьяна: помнит ли он тот день из первого года их жизни, когда они к родным ходили на Выселок?
Часто вспоминал этот день Арсений и на войне, и после. Но сейчас так отчетливо встал он перед памятью его, что Арсеня даже глаза закрыл и остановился. Встал покорно и мерин.
Четко всплыла перед Арсеней дорога в гору и речка Овчиновка в стороне. И молодая трава, и кусты в свежей зелени.
Пошла, как наяву, перед ним Татьяна, невысокая, крепкая, красивая. В белой кофте и модной хрустящей юбке клетками.
Пошел он за ней, здоровый, полный силы, что так и просилась наружу. И залюбовался женой, но виду не показывал, чтобы лишку о себе не возомнила.
Вот идет Татьяна перед ним, в гору идет играючи. Обернется на секунду и одарит его белозубой озорной улыбкой.
Видит он, что хочется ей подурить, но сдерживает она себя. Здоровается со встречными степенно, как и полагается.
Солнце почти по-летнему припекает, но майский ветерок грудь и лицо свежит, волосы пошевеливает. Трава сама стелется под ноги. И люди идут навстречу, с полным уважением с ними здороваются.
Мать своего сына
После длительного ненастья был особенно приятен этот теплый и ясный вечер. Еще утром моросил ленивый дождичек, но уже после обеда прояснилось. А к вечеру от ненастья не осталось и следа. Солнце садилось за ровную и чистую, без единого облачка, кромку горизонта, начал поскрипывать за рекой дергач, и плеснулась под берегом рыба.
— Кажись, удачно попали, — сказал Сергей Кузьмич, прилаживая задымленное ведерко над костром. — Глядишь, хватка будет.
— Не говори, Сергей Кузьмич, «гоп», — заметил полулежавший на плащ-палатке Панин.
Местный поэт Лев Широков сидел на чурбаке и, отмахиваясь от комаров, задумчиво смотрел на реку.
На рыбалку, несмотря на ненастье, отправились еще вчера. У работника областной газеты, известного в области сатирика-фельетониста Панина подходил к концу отпуск. Он и уговорил своих старых друзей по рыбалке — колхозного шорника Сергея Кузьмича и работника районной газеты Льва Широкова — ехать рыбачить в такую погоду. Ибо какой же это отпуск без рыбалки и задымленной ухи, без промокшей одежды и ночевок на открытом воздухе, когда к утру не попадает зуб на зуб?
Сергей Кузьмич колдовал над ухой, жалуясь на малое количество рыбы (в ведерке был весь суточный улов) и ругая комаров, которые не оставляли его даже в дыму костра. Лев Широков тоже воевал с комарами, продолжая наблюдать, как от леса, подступившего на одном из мысов вплотную к воде, ползут по реке неровные тени. Панин иронизировал над поварским искусством Сергея Кузьмича, называя шорника «уховаром». То ли от ядовитого дыма папиросы, которую он курил, то ли по каким другим соображениям, но комары докучали ему меньше, чем его друзьям.
— Алеша! — обратился Широков к Панину. — Давай споем что-нибудь.
Худое лицо Панина оживилось насмешливой улыбкой.
— Сию минуту, — имитируя восхищение поданным предложением, поддержал он. — Блестящая мысль. Уха кипит, солнце садится, хватка будет. Хочется петь, плясать, дышать полной грудью. Самое лучшее в нашем положении — исполнить со страшной силой «Марш энтузиастов».
— Не балагурь, Алеша, — отмахнулся Широков.
— А-а! — воскликнул Панин. — Я и позабыл, что имею дело с представителем поэтического искусства. Что же вам предложить? Конечно, лирику? Так. Ну что ж. Старинные романсы: «Белая акация», «Пара гнедых»… Не подходит? Ай-яй-яй! Тогда Есенин. «Выткался на озере…» Тоже нет? Абсолютно ясно. Самое лучшее: «Меж высоких хлебов затерялося». Последний выпуск. Ленинградская фабрика. Завернуть?! Отлично. Ведь вы поэты — народ положительный.