Нина Буденная - Старые истории
Возьмите крестьянина. Трудяга, всецело подчиненный своему клочку земли, работе от зари до зари — иначе не выживешь, попросту с голоду подохнешь, и никто ведь не поможет, такие люди были. Каждый себе, каждый для себя. Не уродило — сам виноват. Кто тебе руку протянет, кто от себя оторвет? Каждый может оказаться в таком положении, и рассчитывать не на кого. Я сам из крестьян, мне ли этого не знать?
Я верхом ездил с детства, лошадей знал и любил. Я на Дону родился и вырос, но Дон был «не для меня». Отец здесь всю жизнь прожил? Это не считалось. Его двухлетним дед привез из-под Воронежа, а воронежским, да и любым другим, на Дону не было места. Ты не казак — иногородний. Какие могут быть претензии? Знай свое место.
И в армию я призывался в Воронеже. Направили в драгунский полк. А драгуны — это нечто среднее между пехотой и кавалерией. Среднее-то среднее, а все-таки на лошадях, верхом все-таки. И лошадей этих выезжать надо.
Я оказался лучшим наездником в своем полку. За умелость мою отправили меня в 1907 году в Петербург, в офицерскую кавалерийскую школу — при ней были годичные курсы (в нашем понимании) для нижних чинов. Офицерская школа помещалась на Шпалерной улице — сейчас улица Воинова.
Это даже трудно себе представить, как по тем временам мне повезло, что меня направили в какое-то учебное заведение. Я ведь хотя читать-писать умел, но достиг этого самоучкой, в школе ни дня не был.
Молодые годы — они рядом, вот они. И как к сорока подходит, уже понимаешь: нет старых, нет молодых, все рядом. Человек един во всех его возрастах, обличьях, и это ой как скоро начинаешь понимать. Жизнь человеческая сжата в кулак, спрессована временем, а оно летит, несется… В ранней молодости существуют понятия «старый», «молодой»… А потом все это кончается. Тело старое, но душа-то всегда молодая, она ведь не меняется, она во весь век человеческий прекрасна и вечна. И вот начинает обременять тебя твое старое, немощное тело. А темперамент живет. Тогда начинаешь свой дух подчинять физическим возможностям. И он подчиняется, смиряется. А этого нельзя делать, это смерть. Лучше быть смешным, лучше продолжать слабой рукой размахивать шашкой. Вот врачи говорят — подлечим, вылечим. А я ведь не больной, я просто старый.
И вот идешь по улице Воинова — бывшей Шпалерной. Справа, тоже бывший, манеж, тот, в котором мы ездили, в котором нас учили из молодой, сырой лошади делать послушного, выезженного коня, на которого сесть — одно удовольствие. Слева — «амуничники», там теперь люди живут. Чуть дальше — Кикины палаты. Один из первых домов Петербурга. Этот Кикин сначала ходил под рукой у Петра, помощником был. Потом решил к царевичу Алексею переметнуться. Переметнулся. Ну, Петру это не слишком понравилось. Он Кикина примерно наказал, а в доме его устроил публичную библиотеку. Первую в России. Я бы сейчас там тоже библиотеку устроил — традиции надо почитать.
И упирается Шпалерная в Смольный монастырь. Барокко. Растрелли. Дивной красоты храм. Так вот тогда, учась в офицерской кавалерийской школе выезжать лошадей по всем правилам искусства, я своей крестьянской сметкой быстро сообразил, что занимаюсь крайне выгодным для себя делом. Явлюсь я в станицу мастером-берейтером, или, по-нашему, тренером, да меня конезаводчики с руками оторвут.
Или это не я так думал? Нет, я. Значит, не сразу оно ко мне пришло, мое революционное сознание. Людей воспитывать надо, готовыми революционеры не рождаются.
Наиболее активен и злобен, как ни странно, консерватизм. И чтобы человека вывести из одного состояния, перевести в другое, а из другого в третье, со ступенечки на ступенечку, сначала одной ногой, потом другой, как ребенка малого, надо потратить много любви и терпения, любви и терпения!
И вот этого казака-крестьянина с одной стороны подначивают белогвардейцы, играют на казачьей сословной гордости, напоминают о славном прошлом и былых заслугах. С другой стороны мы, красные, их агитируем. А каков наш пряник? Что землю даем? Да она у казаков всегда была, в том привилегия ихняя. Что сословные различия отменяем? Но казачество для них и есть столетний предмет гордости! Ну а про продразверстку и не говорю. Так что не следовало ждать, что не сегодня завтра эти люди обратятся в нашу веру. Но и не убивать же их за это.
Но Конармии здесь не было, и более того: за ее продвижением следило именно оперативное управление фронта, в котором служил Ухтомский, поэтому генерал с абсолютной точностью в любой момент знал, где находится 1-я Конная.
На следующий день я встретился с командованием бывшего Северо-Кавказского фронта, познакомился и с Ухтомским. У меня не было злобы на него: каждый из нас делал то дело, которому отдал жизнь. Ухтомскому было на вид лет под шестьдесят, но могло быть и меньше лет на десять — седые как лунь волосы мешали точно определить возраст. Он был высок и строен, подтянут и прям — словом, был именно таким, каким обязан быть хорошо вышколенный, знающий себе цену генерал царской армии, в роду у которого все мужчины носили военную форму с эполетами.
Посоветовавшись, мы приступили к делу. Трушин и Зявкин арестовали Ухтомского и привели ко мне. Он держался очень спокойно и, как ни странно, был настроен очень мирно.
— Ну что же, генерал, давайте заканчивать наши игры, — сказал я. — Не хватит ли войн, кровопролитий? Земля устала от ваших кровавых забав. Неужели вы не понимаете, что революция победила? Советская власть будет установлена по всей России, и лишние жертвы только обременят вашу совесть, если она у вас еще осталась.
— Осталась еще, — сказал Ухтомский печально. — Да, хватит, надоело. Хотя во власть Советов я никогда не верил и не поверю, но, видно, сила за ней.
— Кто же вы по политическим убеждениям?
— Монархист.
— Что же, опять Романовы?
— На династии Романовых не настаиваю, согласен на любого умного человека, поскольку Николая Второго таковым не считаю.
— Это все мечты, — сказал я, — а давайте-ка займемся вещами реальными. Нужно вызвать Назарова в Ростов.
— Вы его арестуете?
— А что еще с ним делать? Вы сейчас записочку напишете и пригласите его сюда.
— Что писать? — спросил Ухтомский с мрачным спокойствием и обмакнул перо в чернильницу.
— Пишите: «Приказываю явиться ко мне в Ростов не позднее 7.00 5 июня. За вами будет послан известный вам катер. Встреча организована. Ухтомский».
Генерал начал писать. Я в жизни не видел такого великолепного каллиграфического почерка. Если Назаров хотя бы раз видел этот почерк, сомнений у него не могло возникнуть.
И Назаров действительно не усомнился в подлинности распоряжения Ухтомского. Он приехал в Ростов и тут же был арестован.
Теперь они оба сидели передо мной — сдержанный, абсолютно владеющий собой Ухтомский и нервничающий, несколько отощавший и одичавший в своих камышах Назаров.
— Против кого и во имя чего организуете вы восстание? — спросил я пленников.
— Против существующих властей, я ведь вам уже говорил, — отвечает Ухтомский, а Назаров согласно кивает головой.
— Что конкретно вменяете вы в вину новым властям?
— Боже мой, — говорит генерал. — Разве вы слепы, сами не видите? Абсолютная экономическая и хозяйственная беспомощность, непростительная нераспорядительность, вызывающая недоумение неповоротливость. Разве можно так руководить округом? До чего довели Ростов, городское хозяйство? Все из рук вон запущено, неорганизованность вопиющая. Это ли не достаточная причина требовать смещения властей, бороться за наведение порядка?
Я слушал Ухтомского и раздумывал о том, что заставляет генерала подменять политические мотивы повстанческого движения чисто экономическими? Попытка удешевить свою вину, смягчить наказание? Вряд ли, Ухтомский был смелый человек. Может быть, генерал не очень-то был убежден в верности идей, за которые боролся?
Действительно, если не разбираться в причинах, если не доискиваться до первоисточника и не знать истинных виновников беспорядков, последствия так называемой бесхозяйственности имелись налицо. Да еще как имелись!
Ростов был большой зловонной помойной ямой: захламлен неимоверно, завален нечистотами. По улицам не то что на машине — верхом проехать невозможно. Среди отбросов, которые жители выбрасывали прямо на улицу, были протоптаны тропочки, по которым продвигались бочком, прикрыв носы платочками. Всякое движение транспорта было невозможно: трамваи стояли на рельсах, по крышу заваленные всяким хламом.
На станцию пришел состав с продовольствием, в одном или нескольких вагонах были яйца. По распоряжению руководства Викжеля эти вагоны несколько дней продержали нераспечатанными, а потом, когда яйца испортились, их вывалили прямо на станции. Мерзкий, удушливый запах полз по улицам города.
Водопровод соединился с канализацией — началась холера.