Юрий Герман - Наши знакомые
Медленно поворачиваясь перед Раей Зверевой, Антонина улыбалась и глядела вниз на носки своих туфель с скромным и как бы притушенным выражением лица, которое бывает только у совсем молодых, но уже почувствовавших свою красоту девушек.
Густые ее ресницы были опущены, но черные зрачки все же блестели и искрились порою таким весельем, что Рая Зверева даже рассердилась:
— Побудь ты серьезной, — сказала она, — ведь так ничего не разберешь…
— А что разбирать? — гордо вскинув голову, спросила Антонина, — сама же говоришь — замечательно… Воротничок не криво пришит?
— Нет. Надела бы ты костяную брошку, — посоветовала Рая, — очень бы пошло сюда…
— Не надену, — сказала Антонина и еще повернулась перед Зверевой, — зачем мне костяная брошка? — с презрением добавила она. — Костяная брошка желтая, старая, из мертвой кости сделана. Хочешь, я тебе ее подарю?
— Подари…
— И подарю, — вытянув губы, как бы для поцелуя, и блестя глазами, сказала Антонина, — и подарю костяную брошку…
Она все поворачивалась и поворачивалась перед Раей Зверевой и все говорила о костяной брошке, о воротничке, о туфлях… Щеки ее разрумянились, и вся она излучала такое сияние молодости, силы, легкости, такую благостную и подлинную красоту, такую юную и напряженную жизнь, что Рая сама не заметила, как вдруг залюбовалась ею, заслушалась ее тихого голоса, загляделась на ее темные крутые брови, на ее ресницы, на ее красные губы…
— Ну, Старосельская, — наконец сказала Зверева, — ты совсем как взрослая…
— Это еще не все… Вот я палантин надену.
— Какой палантин?
— Заячий…
— Ну, надень…
Антонина надела и опять повернулась перед Раей.
— Красиво, — сказала Зверева, — и, знаешь, совсем незаметно, что заяц. Можно бог знает на что подумать, но только не на зайца. Просто даже и в голову никому не придет… Дай-ка я примерю…
Раино синее платье все-таки растянулось на столешнице, Антонина заштопала дырку на локте и кое-где подгладила…
— Теперь одевайся, — сказала она, — уже времени осталось совсем немного.
Незадолго до ухода из дому Антонина потушила электричество и завесила окно шторой. Вдвоем они сидели на кровати и разговаривали тихими голосами, как всегда разговаривают в темноте, даже днем.
— Этому все-таки должно быть научное объяснение, — говорила Рая, — вот когда мы будем свет изучать, тогда я просто встану и спрошу у Петра Алексеевича, как будто бы читала в книге: «Петр Алексеевич, я вчера прочла, что если сидеть в темноте, то блестят потом зрачки. Это правда или нет? Если правда, то скажите, пожалуйста, почему так происходит?»
Они помолчали.
— Сколько времени прошло, — спросила Рая, — пять минут прошло? Я в темноте никак не могу ориентироваться, — добавила она и с видимым удовольствием повторила: — Ориентацию совершенно теряю в темноте.
Антонина промолчала.
— Послушай, — вдруг почти шепотом, испуганно и быстро спросила она, — послушай, Зверева, а если он нас в ресторан позовет?
— Откажемся, — хладнокровно сказала Рая.
— А разве тебе не хочется пойти в ресторан? — спросила Антонина. — Мороженое…
— Хочется, — так же медленно ответила Рая, — только не в мороженом дело, а просто интересно, как там все устроено. Оригинально, наверно, а?
— Наверно.
Они опять помолчали.
— Да, — робко заговорила Антонина, — но ведь мы можем, если он пригласит, в ресторан пойти, но никаких там этих шато-икем не пить.
— Чего?
— Это я в книге читала: «Они пили холодное шато-икем». Наливка такая, что ли…
— Ладно, там видно будет, — сказала Зверева. — Я с ним познакомлюсь, и решим. Во-первых, какое он на меня произведет впечатление, а во-вторых, может быть, он никуда нас и не пригласит…
Антонина зажгла электричество, а через несколько минут они вышли из дому.
Трамвай был набит до того, что несколько кварталов Антонина ехала, повиснув на подножке и уцепившись обеими руками за холодный медный ствол поручня. Рая Зверева кричала сверху с площадки какие-то слова и порой пыталась втащить Антонину к себе, но Антонина говорила, что ей хорошо и что на разъезде из трамвая многие выйдут, тогда появится место… Какой-то мужчина тоже висел с нею на подножке и все время бранился, — Антонина никак не могла понять почему…
На разъезде дул такой ветер, что Антонине показалось, будто у нее уже отмерзли щеки.
Испугавшись, она головой растолкала народ на площадке и принялась пробираться к Рае, которую уже оттеснили в середину нагона.
— Сюда! — крикнула Рая и помахала в воздухе варежкой. — Ты видишь меня, Старосельская? Вот я, варежкой размахиваю.
— Вижу!
Налегая плечом и расталкивая людей локтями, Антонина пробиралась вперед до тех пор, пока чей-то сиплый и злой голос не крикнул ей, что она дура…
— Вы чего ругаетесь?
Но ругался уже не только сиплый, а и еще какие-то две дамы и больших шляпах.
— Безобразие…
— С ума сошла! — кричала вторая дама. — С ума сошла!..
— Безобразие! — визжала первая. — Безобразие! Кондуктор, куда вы смотрите!
Внезапно оробев, Антонина хотела уже извиниться, сама не зная за что, но на нее напустилась высокая худая женщина и не дала ей сказать ни слова…
— Вылезай из вагона! — кричала высокая, широко открывая большой узгогубый рот. — Граждане, выведите ее… Да выведите же ее, кондуктор…
— А в чем там дело? — кричала через весь трамвай кондукторша. — Я ж не знаю, в чем дело!
— Безобразие!
— Я вся измазана…
— Да она всех перепачкала…
— Всех, всех, — загудели в вагоне, — всех…
— Да кто она?
— Вот с помпоном!
— Пусть вылезет…
— Старосельская, они тебя живьем сожрут, — откуда-то снизу крикнула Зверева, — продирайся к выходу…
Все еще ничего не понимая, Антонина двинулась к передней площадке вагона, но те люди, которые были спереди, принялись кричать, чтобы она сняла мех, и тотчас же ей стало ясно, из-за чего разгорелся скандал.
«Господи, — в ужасе подумала она, — зайцы лезут… Как же это я не заметила?»
Все те люди, мимо которых она проходила, были перепачканы белой заячьей шерстью до того, что можно было думать, будто на их томные шубы кто-то нарочно пришил белые заплаты.
Сорвав прочь с шеи злосчастный палантин и низко опустив голову, Антонина продиралась вперед до тех пор, пока перед ней не блеснула медная ручка двери на площадку…
Вслед ей неслись брань, смех, шутки…
— Да постой, Старосельская, постой, — кричала очутившаяся сзади Зверева, — постой, слышишь… На ходу не прыгай, дура!
Но Антонина была уже на площадке.
Она видела, как Рая откатила дверь, и, не обращая внимания на ругань вожатого, крикнула внутрь вагона:
— А вы все дрянь!
Потом Антонина прыгнула и долго бежала по мостовой, чтоб не упасть.
Антонина видела, как на повороте из вагона метнулось что-то черное и побежало к тротуару. Это выпрыгнула Рая.
— А ты не горюй, — погодя советовала Зверева, — чего тебе горевать? Они все мерзавцы, они там разных соболей надевают. Не горюй, слышишь, Старосельская. Ну вот. Подумаешь, горе… Тебе что, зайцев жалко?
— Нет.
— Обидно?
— Ну да, обидно.
— А ты плюнь, не обижайся. Это все нэпманы. Небось наши бы ехали, так ничего такого бы не было. Вырядились, черти! Ну, брось, Старосельская, не реви. Слышишь? Здоровая, а ревешь… Ну, перестань, Тоня…
— Да я же ничего, — всхлипывая, говорила Антонина, — ну, просто так… Сейчас пройдет… И почему, когда шила, они ничего, а сейчас вдруг полезли, скажи, Рая? Почему?
— Может, от мороза?
— Ну, действительно, от мороза, — сквозь слезы усмехнулась Антонина.
Под фонарем они обе долго чистились снегом… Зверева набирала снег на варежку, натирала снегом Антонинино пальто, а потом чистила варежкой, как щеткой…
— Пожалуй, без палантина и лучше, — утешала Рая, — ей-богу, лучше… А что пальто потерлось, так это совсем и незаметно, Старосельская, честное слово… Это только тебе заметно, потому что ты знаешь… Ну, теперь меня почисть…
На углу у трамвайной остановки Антонина купила газету и завернула в нее заячий палантин.
11. Преступление и наказание
Был понедельник, обычный день отдыха артистов. Давали «Преступление и наказание» — случайный внеплановый спектакль, поставленный специально для него, лучшего Порфирия во всей стране, а может быть, и во всем мире.
Остальные актеры играли так плохо, что их никто и не замечал. Впрочем, они могли играть и хорошо — все равно их бы не заметили.
Не очень плох был, пожалуй, только Раскольников. Он не слишком кричал, не слишком шипел и не слишком подолгу молчал, выдерживая паузы.