Мария Халфина - Повести и рассказы
Тут уже Матвей понял, что отъезд его — дело решенное, обговоренное и с братьями, и с Лидией. Понял и испугался до дрожи, до холодного пота.
— Ты что же, не веришь мне? — спросил он, дергая щекой.
— Не мне тебя судить! — строго оборвал отец. — Военный суд тебя оправдал, значит, вины твоей перед партией и правительством нет. Но на чужой роток не накинешь платок. Я не могу допускать, чтобы фамилию мою всякий марал, а также и ребята не обязаны через тебя страдать. Со временем, может, забудется, встанешь на ноги, утвердишься и вернешься…
Впервые в жизни Матвей ослушался отца. Он не уехал, не мог он представить себе жизни где-то в другом месте, с чужими людьми. Он так натосковался о доме, о семье… Он просто не успел еще отогреться у родной печки… И почему он должен бежать из родного дома? За что?
Матвей не уехал и, стараясь не замечать холодного молчания отца, работал на «Иртыше», готовя машины к навигации.
По счастью, до выхода флота из затона оставались считанные дни.
Матвею казалось, что за лето, пока они все будут в плавании, отец и Семен в чем-то обязательно разберутся, что-то такое поймут, и когда осенью семья соберется под родной крышей, — все будет забыто и вернется прежняя добрая жизнь.
И, может быть, Лидия родит ему сына.
Но ничего за лето не изменилось, не забылось. Отец ходил туча тучей, братья молчали. Лидия к осени еще сильнее располнела, и Матвею почудилось, что сбудется его заветная думка о сыне. И все остальное, рядом с этой радостью, показалось ему мелочным и незначительным.
Вот родится еще один Третьяков… и все встанет на свои места, и все, что произошло в семье, минет как дурной сон.
— Сын… Егорушка… Егор Матвеевич Третьяков!
— Ты с ума сошел?! — прошептала Лидия, и столько в ее свистящем шепоте было неподдельного изумления и брезгливого испуга, что Матвей понял: никогда ему — Матвееву сыну — Лидия не позволит родиться.
И в эти трудные дни, когда в доме Третьяковых с каждым часом становилось все темнее, тише и холоднее, Матвей начал выпивать. Не часто и не много, но вполне достаточно, чтобы положить на фамилию Третьяковых еще одно темное пятно.
А потом получилось такое. Экспедитор орса, четыре года провоевавший в интендантских тылах, как-то в забегаловке, чокнувшись с Матвеем, сказал, доброжелательно осклабившись:
— Я бы на твоем месте, товарищ Третьяков, спрятал бы эти самые ордена подальше, в мамашин комод. Вот если бы ты их после плена заслужил — другая бы им цена была…
За всю жизнь, даже в мальчишеских драках, Матвей ни одного человека не ударил в лицо. И тут, закрыв глаза, чтобы не видеть жирной подлой ухмылки, он схватил обидчика за грудки и с неожиданно воскресшей третьяковской силой повел его перед собой, затылком вперед, к дверям.
С трудом вырвали из Матвеевых рук синего от удушья и испуга экспедитора, а Матвея увели составлять протокол.
Выручать его пришлось Егору Игнатьевичу, чтобы не допустить дело до позорного суда.
А Валерка ждал вызова в военное училище. Пройдены все комиссии, давно отправлены документы, а вызова все не было.
— Сём! А могут меня из-за Матвея не принять?
Говорил Валерка, не понижая голоса, не думая о том, что дверь в Матвееву боковушку открыта, что он может услышать.
И Матвей услышал. Вот тогда он и понял окончательно, что для Третьяковых куда было бы лучше иметь хорошую похоронную, чем живого, но побывавшего в плену сына.
А вечером к нему пришла мать. Плотно прикрыв дверь, присела на край постели и, склонившись к Матвею, лихорадочно зашептала:
— Уезжай, Матюша, ради Христа, уезжай! Что ты за них цепляешься?! Или ты слепой, или глупый? Это ж волчья порода… разве можно им поперек дороги становиться? И на людей ты, Матвей, не сердись. Это ведь не по тебе, а по отцу бьют. Много он людям зла наделал, вот теперь через тебя с ним люди и рассчитываются. Ты уезжай, а как устроишься — забери меня к себе… Мне бы хоть немножечко на воле пожить… около тебя…
На другой день она сама собрала его в дорогу.
Полгода работал он на низовом лесоучастке. Там хорошо платили, а ему тогда одно только и нужно было: хорошо заработать, приехать в отпуск «домой» прилично одетым, с доброй копейкой, с дорогими подарками… Работал до одури, до отупения, чтобы не думать, заглушить тоску по дому, по семье. Водки и в рот не брал, экономил на питании, на табаке. На первые его письма скупо отвечал Семен. Сообщал семейные новости: Валерку в училище приняли, учится отлично. Вообще о Валерке Семен писал подробно, но адреса его Матвею не сообщал. Из Семенова же письма Матвей узнал, что Лидия переехала к своему отцу. Известие это его не очень огорчило, он примирился с мыслью, что теперь он Лидии в мужья не годится.
Матери он в письмах аккуратно слал поклоны, спрашивал о здоровье. Семен писал: «Пока жива-здорова, но прихварывает, кланяется тебе».
Потом письма из дома прекратились, и тогда все чаще и тревожнее стала Матвею вспоминаться мать. И однажды ночью, когда особенно тяжело не спалось, его вдруг словно осенило: не надо было тогда оставлять ее с ними одну. Сразу нужно было уезжать вместе, вдвоем. Плохо ли, хорошо ли, а вместе… Ведь одна же она у него осталась, кроме нее, роднее, милее ее, нет у него никого на свете.
Уже давно предлагают ему на соседнем рыбоконсервном заводе место механика и комнатку дают. Жили бы они теперь вдвоем — тихо, чисто. И это был бы настоящий его дом, и никуда бы его больше не стало тянуть.
За две недели Матвей уволился, послал на консервный завод заявление, сообщил, что он едет за матерью, попросил приготовить комнату и на первом же попутном пароходе выехал домой.
В дороге от чужого человека, в случайном разговоре узнал, что мать умерла два месяца назад. Его не известили о болезни матери, не позвали проститься, проводить в могилу.
В последний раз Матвей вошел в дом отца трезвым; одет он был неплохо, выглядел окрепшим и спокойным. Думая, что Матвей приехал в отпуск, встретил его отец приветливо.
После второй стопки, узнав, что Матвей уволился и не намерен возвращаться «на низ», присмотревшись к слишком уж спокойному лицу сына, Егор Игнатьевич насупился и спросил напрямую: не собирается ли дорогой сынок начать все сначала?
— А ты, батя, отрекись от меня через газету, — посоветовал Матвей. — Мне теперь все равно. Дотерпела бы маманя, дождалась бы меня, увез бы я ее. Я же за ней приехал, — да опоздал.
Отец поднялся над столом, огромный, разгневанный.
— Вон из моего дома… иуда… подлец! — он указал на дверь. — И не смей материно имя порочить! Это ты ее в могилу свел!
Матвей, пьяный, бродил по поселку. Денег и новой одежды хватило на две недели. Пропив все, что было возможно, вернулся к отцу и залег в кухне, за печью на раскладушке.
«Матюшину боковушку» занимал теперь Семен с молодой женой.
Лежал, пока отец и Семен не откупились — приодели в кой-какое старье, дали денег на дорогу.
Проплавав до осени матросом на барже, Матвей опять явился «домой» пьяный и «гостил» больше месяца.
И так повторялось много раз. Как-то исчез на полгода. Третьяковы вздохнули свободнее, — думали, кончилось их позорище, но осенью Матвей появился в поселке больной, опухший, тихий.
И случилось так, что в этот же вечер, когда Матвей пришел к отцу, из Семенова бумажника пропали деньги — сто двадцать рублей. По тем временам деньги небольшие.
Матвей плакал и клялся. Он даже на колени пытался встать, только бы ему поверили. Он молил Семена вспомнить, где тот мог обронить или потратить эти проклятые деньги. Но ему не поверили. Тогда на следующее утро он взял из отцовского кармана пятьдесят рублей, пропил их и, вернувшись вечером домой, сказал, пьяно ухмыляясь:
— Ну, вот теперь я действительно вор. Теперь, батя, будешь в полном праве вызвать милицию и препроводить меня, варнака такого… вора — Мотьку Третьякова… алкоголика… в тюрьму.
Вот тогда-то отец и избил его и выбросил в промозглый октябрьский вечер на улицу.
— Он меня, понимаешь, в жизни пальцем не тронул, он меня никогда даже словом грубым не обидел…
Матвей хрипло откашлялся и надолго замолчал. Стало слышно, как на печке вздыхает и покряхтывает Иван Назарович.
Вера беззвучно, шепотом ревела, широко открыв рот, чтобы не слышно было. От беззвучного плача заболело горло, стало трудно дышать, надсадно заломило в ушах.
— И ведь бил-то он меня не за деньги. И Сенька, и он знали, что я тех денег не брал… А может, их и вообще не было, тех денег-то. Просто надо было ему избавиться от меня, наконец… любой ценой, лишь бы избавиться.
Тут Иван Назарович скатился с печки, бодро погремел кружкой о ведро и, напившись, сказал торжествующе так, словно они с Верой были в избе одни:
— Ну, Верка, что я тебе говорил? Помнишь? Не поладилось что-то в жизни, пошло кружить на перекосах, ну и сшибло человека с ног… А ты — алкоголик! Да разве алкоголики-то такие бывают? Алкоголик — это если по природе идет от деда к отцу, от отца к сыну. Пары водочные в крови, тут уж, конечно, — дело табак. И то не всегда. Все от человека зависит. Это уж вы мне поверьте, я в этих делах мало-мало разбираюсь. Сам алкоголик был. И дед покойный, и отец, и сам, почитай, до пятидесяти годов пил. Ну-ка, подвинься…