Мария Халфина - Повести и рассказы
Матвею было девять лет, когда отец впервые взял его с собой в плавание, и с тех пор ежегодно все летние каникулы Матвей проводил на реке. Наиболее притягательным местом на пароходе для него был не капитанский мостик, а машинное отделение. Около машин он мог пропадать часами. Семилетку Матвей закончил, как полагалось сыну Третьякова, с похвальной грамотой. Спустя три года, окончив речной техникум, привез отцу диплом с отличием. Через пять лет он уже ходил старшим механиком на большом пассажирском пароходе, и портреты его стали появляться на Доске почета, рядом с портретами отца.
Перед самой войной Матвей женился. Девчонок у Третьяковых не было, может быть, поэтому ласковая, миловидная Лидия в семью вошла не невесткой, а долгожданной дочкой.
Воевал Матвей по-хорошему, как сотни тысяч других советских парней. Три раза побывал в госпитале, был награжден тремя боевыми орденами. А потом, уже в звании лейтенанта, угодил в плен. После неудачного изнурительного боя отходили небольшой группой под минометным огнем. Контуженного Матвея тащил на себе дружок — боевой сержант Саша Орлов. Уже теряя сознание, Матвей заставил Сашу надеть через плечо свой планшет, в котором в тот момент находилось все Матвеево личное достояние. Через несколько минут их накрыло еще раз. Тяжело раненного Сашу вместе с Матвеевым планшетом вынесли уцелевшие бойцы, а Матвей, по их убеждениям, добитый взрывом, остался на поле боя, по которому ползли немецкие танки.
Так и описал обстоятельства гибели своего командира лейтенанта Третьякова его боевой друг, старший сержант, а позднее Герой Советского Союза Александр Орлов, пересылая семье планшет с документами и орденами погибшего.
В плену Матвей не совершил никаких подвигов. Просто два раза убегал из лагеря, его ловили, и оба раза каким-то чудом он оставался живым. Хотя после второго побега живым в полном смысле слова назвать его уже было нельзя. Освобожден он был нашими в конце сорок четвертого года. На родину его доставили на носилках, и только через полгода, уже после победы, выбрался он из госпиталя домой. И все эти месяцы шла проверка. Очень помогли делу заступничество Орлова и показания уцелевших солдат его подразделения.
Он вернулся домой. Все для него здесь было по-прежнему бесценно милым. Нет, не по-прежнему — в сто крат милее, в сто крат драгоценнее и дороже. Он вернулся домой. Это было чудом. Были минуты, когда Матвею казалось, что его еще не долеченное, большое рыхлое сердце не выдержит и вот-вот сейчас разорвется от лютой и сладкой боли.
На его подурневшем, все еще лагерно-сером лице часто возникала изумленно-счастливая, глуповатая улыбка. Волнуясь, он еще сильнее заикался, левую щеку время от времени сводила уродливая судорога, а на глаза порой, ни с того ни с сего, вдруг набегали слезы.
Все здесь было чудом. То, что все они — его любимые — остались живы и здоровы и он сам все же не поддался смерти, выжил и вот, видишь, вернулся домой. Чудом было проснуться ранним утром в комнатке, которая уже много лет называется «Матюшина боковушка». Лежать и, притаив дыхание, слушать тихие утренние домашние шорохи-звуки. Чудом была вся эта здоровая, чистая, простая жизнь.
По вечерам, после ужина, как бывало и прежде, до войны, семья собиралась в столовой повечеровать. Каждый занимался своим делом, но разговор шел общий. Говорил больше отец, и Матвей мог часами слушать его неторопливые степенные рассказы о том, какие трудности им, речникам-судоводителям, довелось хлебнуть в годы войны. Как оба они с Семеном не один раз писали в военкомат заявления и лично ходили — просились на фронт, но там даже и слов таких не допускали. Бронировало их госпароходство, как незаменимых, до последнего дня войны.
Несмотря на пережитые трудности и лишения, выглядел Егор Игнатьевич великолепно. Огромный, грузный, ни морщины на сытом румяном лице.
Налюбовавшись отцом, Матвей переводил влюбленный взгляд на братьев. По-отцовски рано начал грузнеть красавец Семен. Долговязый Валерка выровнялся в статного широкоплечего парня. Оба настоящие, чистой воды Третьяки.
Теперь Матвей уже не завидовал, как в детстве, младшим братьям, что вот они — младшие пошли в отцову породу, а он — первенец-большак и обличьем, да, пожалуй, и характером уродился в мать.
Он любовался братьями, радуясь, что не коснулась их война, не покалечила, не изуродовала их юношеской красоты и богатырского, как у отца, здоровья. Сильнее всех за эти годы сдала мать. Не то чтобы постарела или похудела, а как-то вся словно бы истаяла. Двигалась вяло, голос стал тусклый, бесцветный, казалось, и живет она нехотя, через силу.
Раньше Матвей не задумывался, почему мать год от года все реже улыбается, становится все молчаливее. Видимо, уже давно между ней и отцом не все ладилось, похоже, что мать была очень несчастлива, но в семье Третьяковых детям не полагалось совать нос в родительские дела, тем более, что при детях родители никогда не ссорились, а мать при детях никогда не плакала и никому ни на что не жаловалась. Она и сейчас не жаловалась. Управлялась с помощью Лидии по хозяйству, отпаивала Матвея парным молоком, молча подкладывала за столом на его тарелку лучший кусок. Она ни разу не спросила его о пережитом, о годах войны и плена. И ему не рассказала, как жила эти годы, как ежечасно, ежеминутно ждала… ждала сначала его писем, а потом — хоть какой-нибудь весточки о нем… Стукнет калитка, письмоносец идет через двор… Сердце ударится с маху о ребра, трепыхнется раз-другой, и обомрет, затихнет. На какой-то срок и ослепнешь и оглохнешь… И все в тебе уже мертвое, только страх один живой.
Сначала принесли похоронную, а потом через военкомат Сашино письмо и Матвееву сумку с орденами, с документами. И все, что было в сумке: фотографии, письма, перчатки, вязанные матерью, и портсигар — отцов подарок, и платочек Лидии шелковый, — все эти сокровища и сумку кожаную потертую забрала и молча унесла к себе мать. И никто, даже отец, не решался ей перечить. Ничего этого Матвею она не рассказала. Оба они и раньше разговорчивостью не отличались, но теперь молчание матери тревожило. Матвею казалось, что она словно бы присматривается к нему, словно бы ждет от него чего-то…
Временами хотелось спросить: что с ней такое? Почему она живет в родном доме словно чужая?
Подсесть бы к ней, взять за руку, сказать какие-то хорошие ласковые слова, да не приучены были Третьяковы к нежности…
— Мам, ты чего такая? — спросил все же как-то, когда утром остались они в доме одни. — В больницу бы легла, а может, в санаторий путевку надо похлопотать?.. Я поговорю с батей…
— Вот-вот… — вяло усмехнулась мать. — Дурачок ты, Матюша! Мой санаторий еще не открыт… Ты пей молоко-то да ложись, полежи еще, я тебе сейчас блинков испеку…
Надо бы поговорить с матерью о Лидии, посоветоваться, да тоже никак язык не поворачивается.
Лидия из простоватой влюбленной девчонки превратилась в солидную взрослую женщину. Ходила по дому — статная, пышная, белотелая. Красивая и совершенно чужая. Приходилось им заново привыкать друг к другу. Лидия жила прошлым. С жестокой назойливостью пытала она его без конца: а помнишь?.. — и плакала. Не стесняясь, не скрывая отчаяния, горько оплакивала того, прежнего Матвея — здорового, красивого, удачливого.
И Матвей понимал, что такой вот — теперешний — он ей не мил… И вряд ли сна сможет привыкнуть к нему когда-нибудь.
В первый же вечер после ужина, когда женщины, подчиняясь выразительному взгляду Егора Игнатьевича, ушли спать, Матвей рассказал отцу и братьям обо всем пережитом на фронте и в плену. И как пришлись кстати во время проверки письмо Сашки Орлова и показания его и ребят-однополчан.
Не дослушав и половины, Валерка, скрипнув зубами и всхлипнув, ушел на кухню. Семен лежал на диване навзничь, прикрыв локтем глаза. Отец, грузный, с окаменевшим лицом, сидел, тяжело навалившись грудью на стол.
Когда Матвей, измученный рассказом до изнеможения, умолк, отец поднялся, достал из буфета поллитровку, разлил водку по стаканам и, тронув Матвея за худое, поникшее плечо, сказал негромко:
— Ничего, сын, — плохое надо забывать. Теперь твое дело, как говорится, телячье, ешь, спи, отдыхай, нагуливай тело. Ничего, наша третьяковская порода кремневая: были бы кости целы, а мясо нарастет!
Наращивать на кости мясо оказалось занятием до одури муторным. Дело шло к весне. Речные суда еще стояли, скованные льдом, но в кадрах уже комплектовались команды, полным ходом шла подготовка к навигации. Сильно стало тянуть к людям, начали сниться пароходные сны. Просыпаясь, он даже ощущал дивный запах машинного отделения: запах перегретого металла, горячего масла, краски.
Чувствовал он себя уже вполне окрепшим. После госпиталя он был откомиссован с инвалидностью третьей группы, а это и инвалидностью можно было не считать. Правда, в самую неподходящую минуту настигало его проклятое заикание да пугал людей нервный тик, искажавший лицо в минуты волнения. Но все это, по заверениям врачей, должно было со временем пройти бесследно, да и не сидеть же из-за такой чепуховины на печи?