Лидия Обухова - Глубынь-городок. Заноза
Ключарев поднялся по скрипучему крылечку одного из таких домиков, и в первой темноватой комнате, кроме нежилого запаха учреждений, на него повеяло ароматом привядших цветов: стеклянная банка с зеленой зацветшей водой туго сжимала букет ромашек, длинноусых трав, колокольчиков, кашки, чабера и желтых, как лимонная корка, лютиков.
За столом, где обычно сидела девушка — инструктор райкома комсомола, — сейчас никого не было. Весь дом казался тихим, пустым, и только мокрые пятна на полу да запах неосевшей пыли говорили о том, что кто-то совсем еще недавно подметал здесь, неумело брызгая водой.
— Ты что же сидишь один, Павел? — спросил Ключарев, отворяя третью дверь. Застенчивый громоздкий парень с копной черных, крупно вьющихся волос поднялся ему навстречу. Пальцы его были запачканы чернилами, груда исписанных листков разбросана по столу.
— Федор Адрианович, — растерянно прошептал он, — что же вы не позвонили?.. Я бы сам…
— Да нет, ничего не случилось. Просто шел мимо, захотел посмотреть, как у вас. Не думал, что тебя даже застану.
— Я только вчера вернулся. В Братичах был. А сегодня подвернулась попутная машина на Дворцы, я туда троих и отправил: ведь по хуторам одному ходить — недели мало. А мне все равно тут сидеть, сведения писать, отчетность составлять.
— Какую отчетность? — Ключарев присел на некрашеный табурет, обвел глазами стены. Они были давно не белены, и кое-где висели выгоревшие на свету диаграммы — черные столбцы с цифрами. — Про что это они?
— Эти? — Павел проследил его взгляд и словно сам впервые увидел. — Вот не знаю. Надписи прочитать можно…
Ключарев засмеялся. У него была такая неожиданная улыбка, когда открывался передний, косо посаженный зуб и все лицо словно освещалось изнутри мальчишеским озорным выражением.
— Так кто же у тебя их читает, если ты сам до сих пор не удосужился?! Сними ты их к черту, повесь лучше картинку из «Огонька». Ну, ну, снимай, не жалей.
Они вместе отодрали желтые листы, и туча пыли закружилась в комнате.
— Опять мести придется. Ведь это ты тут подметал?
— Я…
— Так что за отчетность? — снова спросил Ключарев, усаживаясь на табурет. Он пришел сюда без определенного плана, повинуясь только внутреннему ощущению, что именно у комсомольцев и надо говорить обо всем, что его так взволновало после встречи с Кандыбой.
— Обычные сведения, Федор Адрианович: как прошел сенокос, как начинается уборка, готовность МТС, укомплектование бригад. Сколько проведено собраний, какой прирост за квартал, созданы ли молодежные звенья. Видите, вопросы. — Павел тронул листов пять или шесть, отпечатанных бледным шрифтом на машинке, и папиросная бумага слабо прошуршала, как сухое стрекозиное крылышко…
— Та-ак… Значит, делаем по десять раз одно и то же дело. Райисполком отвечает на эти вопросы, и райком партии, и райком комсомола, да еще каждый колхоз в отдельности. У тебя время-то работать остается?
Павел, конфузливо улыбнулся:
— Вы ведь знаете, что второго секретаря у нас нет, инструктор тоже неопытный…
Павел сидел на своем месте полтора года, и вошло уже в привычку говорить, что райком комсомола в Глубынь-Городке слабый, вялый, но на общем фоне это стушевывается, в чем якобы и есть их единственное счастье.
— Ты сколько сейчас был в отъезде? — вдруг спросил Ключарев, бросив быстрый косой взгляд в сторону.
— Три дня, — машинально ответил Павел.
— Значит, на три дня в райкоме комсомола и время остановилось без первого секретаря?
Ключарев взял календарь, который был не прибит, а просто лежал на столе, и оторвал запылившиеся листки.
— Вот-вот, — простодушно обрадовался Павел. — Без меня никто ничего…
— Работа по нарядам? Да ты прораб или секретарь?
Павел сидел, опустив голову. Его большие влажные черные глаза сразу потухли, и по всему лицу разлилось безжизненное выражение. Он был похож на ученика, которого ожидает выговор учителя. Выговор справедлив, и ученик полностью признает свою вину, но… изменить ничего не может!
Однако Ключарев не стал делать выговора, он молча смотрел на Павла со смешанным чувством жалости и досады. Несколько секунд было только слышно, как четко и равнодушно стучат на стене ходики.
Уже четырнадцать лет Ключарев был членом партии, но до сих пор благодарно хранил в памяти тот декабрьский благословенный день, когда вместе со сверстниками впервые переступил порог райкома комсомола…
Они шли из села километров восемь в обход по железнодорожному, звонкому от стужи мосту, по перелеску, густо оплетенному белой паутиной, по сахарной равнине, на которой их валенки оставляли круглые следы и не считали верст! Ветер дул в спины и словно подгонял, торопил, разметая дорогу…
Ключарев помнил то волнение, с которым они сидели перед кабинетом первого секретаря, лихорадочно повторяя устав, одергивая друг на друге рубахи, приглаживая волосы. И потом по одному с бьющимся сердцем открывали дверь.
Ему задали всего несколько вопросов, обычных вопросов по уставу, программе и еще спросили о школьных отметках, но он отвечал так, словно говорил и за прошлое и за будущее. Он хорошо запомнил секретаря этого сельского райкома, очень взрослого человека, как показалось ему в его пятнадцать лет.
Тот говорил громко, возбужденно, немного заикаясь, и когда быстро повернулся к кому-то, то потянул локтем край красной скатерти так, что звякнули стаканы о графин с водой, но сейчас же на лету подхватил их и засмеялся, переглядываясь с членами бюро. И те тоже засмеялись ему в ответ. Почему-то такое маленькое происшествие запомнилось Ключареву очень ярко, и потом много раз в жизни он ловил себя на том, что нет у него любви к спокойным, очень спокойным людям, с их ровными голосами и рассчитанными движениями. Но зато, если в ком-нибудь случайно мелькала черта его первого комсомольского секретаря, или слышался такой же чистосердечный громкий смех, или так же крепко и стремительно ему пожимали руку, он приходил в хорошее расположение духа. Далекое обаяние юности, не стертое многими последующими встречами с людьми, может быть и более выдающимися, чем тот скромный секретарь из сельского райкома, неизменно жило в Ключареве.
Теперь, став сам взрослым человеком и тоже руководителем, он знал, что, как и в каждой работе, у него есть не одни только яркие моменты высокого душевного подъема, но и будни. Он считал это справедливым. Но ведь все-таки жил он не ради будней! Они были хороши только тем, что на них тоже лежал отблеск приближающихся праздников: и наших ежегодных, Октября, Мая, и еще небывалого — Дня коммунизма!
Он снова вспомнил большанскую красавицу Симу, молодое жизнерадостное существо. А ведь, пожалуй, получив комсомольский билет, она бы не унесла из этой комнаты образ Павла Горбаня, старшего друга на всю жизнь.
— Хорошо, — сказал Ключарев, прерывая тягостное молчание. — Хорошо, Павел. Я не собираюсь тебе читать мораль. Я ведь пришел не для этого. Я просто зашел рассказать кое о чем. Сейчас мне встретилась свадьба, кажется, из Лучес. И жених и невеста — ребята комсомольского возраста. Я не думаю, что они шибко верующие, ведь они смотрят наши советские фильмы, читают, наверно, книги, для них не потеряно еще время вступить в комсомол. Но вот сегодня, начиная общую жизнь, они пошли все-таки в церковь. Почему это, как ты думаешь?
Павел, который сидел все так же потупившись, страдальчески сведя к переносице пушистые черные брови, теперь поднял голову, прислушиваясь к дружескому тону секретаря.
— Здесь трудно вести работу, Федор Адрианович, — оправдываясь по привычке, сказал он. — Люди выросли уже в таких понятиях…
— Значит, по-твоему, дело только в укоренившейся привычке? А в наших восточных областях… Ты сам-то откуда?
— Из Мозыря.
— Ну вот, разве у нас за последнее время мало случаев, что молодежь тоже идет в церковь то венчаться, то крестить? Сами иногда посмеиваются, а идут. Знаешь, что мне сказала одна девушка? Там, говорит, красиво. И выходит, что Кандыба может создать им красоту, такую, чтоб на всю жизнь запомнилась, а мы нет. Разве это не обидно, разве не стыдно?!
— Стыдно! — горячо и убежденно сказал Павел. — Федор Адрианович, я тоже ведь думал: скучно молодежи, если все время говорить только о работе да об учебе… Нет! Это, конечно, главное, я понимаю, — поспешно сказал он и смолк смешавшись.
Ключарев смотрел на него, покачивая головой.
— А по-моему, самое главное в жизни — сама жизнь. Ведь мы живем не для того только, чтоб работать. Но работаем и учимся, ходим в кружки по повышению квалификации для того, чтобы жить, понимаешь? Жить всей полнотой своих чувств и сил! Хорошо жить, жить прекрасно! Пусть у нас еще не хватает на все средств. Я недавно готовился к докладу, просматривал статистику. За войну в Белоруссии сожжено около полумиллиона деревенских хат. Ведь было трудно восстановить, а мы восстановили все-таки! Даже кое в чем перешагнули то, что было раньше. За границей говорят — чудо! Я не спорю: и правда, чудо. Только чудо не от бога, а от нас самих. Потому что мы такие, а не другие… Теперь ты понимаешь, почему нельзя говорить, что сегодня мы занимаемся льноводством, а завтра сельскими библиотеками: мы занимаемся каждый день жизнью. Нашей советской жизнью! Понимаешь?