Юозас Пожера - Рыбы не знают своих детей
Пятая глава
Гроза дала о себе знать загодя: некоторое время слышались далекие раскаты грома, будто в горах, что громоздились на горизонте, гремели обвалы. Ни единого комара! Блаженство неописуемое. Они, понятно, никуда не сгинули, подлые кровососы, просто попрятались в мшаниках, в густом черничнике, укрылись под листочками-лепесточками брусники, спасаются от ветра, который принес сначала подушки облаков, потом первые набухшие тучки с длинными, до самой земли шлейфами: где-то рядом лило как из ведра. Раскаты грома становились все сильней. Невнятное бормотание прекратилось, и теперь отчетливо была слышна вся громовая канонада — от первого мощного удара, словно раскалываются горы, до вереницы разлетающихся эхом громыханий. Тучи неслись в нашу сторону, будто оседлав ветер. А ветер дул мощный, он гнул к земле лиственницы, как тонкие былинки, толстенные стволы трещали и стонали, а некоторые исполины не выдерживали натиска: у нас на глазах на противоположном берегу целая череда деревьев была вырвана с корнем. Ураганный ветер валил лиственницы, точно карточные домики, и казалось, будто деревья сами опрокидываются, падая друг на друга. В один миг речной берег скрылся за сплошной белой стеной, которая на бешеной скорости близилась к нашему берегу. На гладкой поверхности реки отлично было видно, как в воду падала отвесная стена дождя. Казалось, над рекой клубится густенный дым и в любой миг могут вырваться алые языки пламени. Юлюс схватил наши топоры и закинул их подальше в тайгу. И в то же мгновение словно раскололись небо и земля: молния ударила совсем поблизости и тотчас хлынул дождь. Мы закрылись в зимовье и бросились плашмя на нары. С полным правом отлежимся, отдохнем от бесконечных трудов. Последние две недели мы действительно работали без роздыха, как заведенные. Мы и сплавали к прежнему зимовью, и перевезли на моторке все оставленное там добро. Дважды тащили моторку волоком у Большой Воронки — на пути к старому зимовью и на обратном. Так что уморились смертельно. До зелени в глазах. А потом срубили еще три зимовья на новых охотничьих угодьях, километрах в двадцати пяти от большого зимовья. Одну сторожку соорудили недалеко от Большой Воронки, другую в верховье реки, третью — в глухой тайге у резво клокочущего ручья. Это — на тот случай, если в погоне за соболем доведется уйти далеко от зимовья и устраиваться на ночлег. Во всех зимовьях оставили сухих дров, запас спичек, соли, муки, сахара, чая. Если случится беда, то и голода знать не будем, и теплый кров над головой есть. На всякий случай. Все наши зимовья стояли не на речном берегу, а в таежной глухомани. Ко всем мы проложили как бы тропинки. Местные охотники такие тропки называют ласково «путиками». Деревья мы, понятно, валить не стали, а лишь молодь в подлеске, и то не всюду, а только в густых зарослях, труднопроходимых дебрях. Но и на такой работе были пролиты ручьи пота. Каждый раз мы выходили в тайгу с полными рюкзаками, поскольку приходилось тащить не только провизию, но и уйму капканов. Почти четыре сотни металлических капканов перетаскали мы на своем горбу и разместили там, где они будут расставлены. К новым сторожкам наведываться станет Юлюс. Для него отмахать двадцать километров в день — сущие пустяки. Таежные путики охотники и метят каждый по своим силам. Сколько за день одолеваешь или перекрываешь на лыжах — такой длины и будет в тайге твой путик, а замкнет его сторожка. На следующий день — к другой сторожке, на третий — к третьей, а потом назад — к основной. Так и ходишь по бесконечному кругу. Мне же Юлюс советовал «не разрываться». Сказал, что с меня хватит и десятка километров в день: все вокруг главного зимовья — пять километров вглубь, полкилометра вбок, потом еще пяток километров назад до дома. Если глянуть с высоты, мои тропинки должны походить на лепестки, а центр этой «ромашки» — зимовье. И на моем участке мы поставили капканы. Но прежде чем вынести их в тайгу, мы проварили капканы в ведрах месте с лиственничной хвоей — чтобы поменьше пахли железом и побольше — тайгой. А когда все капканы были расставлены, мы продолжали изредка похаживать по этим тропкам с полными рюкзаками рыбы, которую разбрасывали там и сям: пусть собольки находят, пусть лакомятся, пусть в голодные зимние дни вспомнят, где удавалось сытно поесть, да пусть возвращаются на это место… По-моему, я свои тропки так хорошо знал, что мог передвигаться по ним с завязанными глазами. Однако Юлюс велел мне каждые сто шагов на лиственничном стволе повыше головы делать зарубку, чтобы издалека виднелась. Стоишь, стало быть, под одним таким меченым деревом и в ста шагах видишь в чаще другой белеющий клинышек. «Чтобы не сбиться с дороги зимой, когда все заметет снегом и не останется никаких других знаков», — пояснил мне Юлюс. А сколько мы намучились, пока разместили в сторожках железные печки-времянки с трубами, дотащили запасы керосина, лампы, топоры да гвозди! Никогда прежде я не думал, сколько черной работы приходится переделать еще до начала охотничьего сезона. Нелегко достаются охотнику собольки, ой нелегко. Слава богу, гроза нагрянула, а то недолго и с ног сбиться. И никому не пожалуешься, не поплачешься, что устал чертовски, что все тебе зверски надоело, до смерти опротивело. Не заикнешься также, что соскучился по дому, что тоска по родным краям точит тебя днем и ночью, просто без ножа режет. Днем, когда не продохнуть от работы, еще, скажем, полбеды, можно терпеть, а ночью от нее и во сне не скроешься. Почти каждую ночь мне снится Литва. И почти всякий раз — как-то мучительно, гнетуще, давит, словно предчувствие какой-то непоправимой беды или тяжкой утраты. После такого сна я просыпаюсь в холодном поту, лежу с открытыми глазами и долго не могу прийти в себя… Нет, не надо и думать об этом… Интересно, что там, за дверью? Я встаю с нар и шлепаю к двери, так как в мокрое и запотевшее оконце ничего не разглядеть. Гроза откатилась вдаль, точно съехала с горы на громыхающей телеге. Дождь по-прежнему наяривает, но уже вполне по-божески, не сплошной лавиной, как раньше. Уже можно разглядеть другой берег реки, окутанные туманом горы. На том берегу, у подножья холма вижу клубы белого дыма. Неужели молнией зажгло тайгу? «Юлюс, — окликнул я своего друга, — взгляни-ка». Оказывается, я его разбудил — подходит пошатываясь, моргает заспанными глазами и долго приглядывается к клубам дыма за рекой, а потом говорит: «Это — туман. Если бы от молнии загорелось, то все равно дождь бы погасил. Хуже бывает, когда гром гремит, молния бьет, а дождя кот наплакал. Тогда и загорается, да не в одном месте — тайга пылает до тех пор, пока не зальет ее дождь или пожар не подберется к реке. Река к тому же должна быть широкая». «Что ж, слава богу, — замечаю я. — Сейчас нам только пожара в тайге не хватает». «Плюнь через плечо», — посоветовал Юлюс, и я послушно выполняю этот суеверный обряд.
Последнее время мы беседуем мало. Больше молчим, чем разговариваем. Похоже, оба боимся, что чересчур развяжутся языки и, чего доброго, заденут такую тему, которая из друзей сделает нас врагами… Чинга и Чак лежат, свернувшись клубками, у высоких пней и поглядывают на нас исподлобья, а в глазах у них нетрудно прочесть укор: а еще называются братьями старшими — сами засели в доме, а нас бросили под проливным дождем. Небо — точно свинцовое. Ветер унялся, тучи висят на одном месте, будто привязанные, и без устали сеется мелкий да мирный дождик. Здесь он действует угнетающе. В Литве такой дождь назвали бы грибным. И порадовались бы ему. Я закрыл дверь и последовал примеру Юлюса — устроился на лежанке, укрылся овчиной. Мягкая шкура, жаркая — кажется, что и душу согревает. Сердце захлестывает щемящей добротой, хочется как-то излить ее другу, но я сдерживаюсь. Людям свойственно допускать эту ошибку. Очень часто мы такие порывы добрых чувств гасим, подавляем, стараемся не выказывать близким людям, а вот бросить прямо в лицо злое, обидное слово не стесняемся. Надо бы наоборот. Я закрыл глаза и сказал Юлюсу: «Как хорошо, что мы вместе, до чего невыносимо тяжело было бы здесь в одиночестве». Он долго не отвечал, и я подумал: уснул. Пожалел, что душу раскрыл даром — он себе преспокойненько дрыхнет. Вот еще один урок: сентиментальность оборачивается против тебя же самого горькой иронией. Но нет, хвала богу, я ошибся. Нары, на которых лежал Юлюс, заскрипели, и он произнес: «Потому и не пускают охотиться в тайге в одиночку». Конечно, о тяжести одиночества думают меньше всего, дело не в этом. Главное — что будет, если человек попадет в беду. А беда в тайге не заставит себя долго ждать: то с медведем нос к носу столкнешься, то из лодки вывалишься, то ногу сломаешь, гоняясь за соболем. Мало ли что может приключиться! Я уже не говорю о болезни — свалит с ног, некому будет и водицы подать. Здесь, в тайге, даже мелочь может оказаться роковой. Скажем, вывихнешь ногу, а до зимовья — километров десять-двенадцать. Мороз — сорок, а то и все пятьдесят градусов. Что в одиночку сделаешь? А ничего. Хочешь не хочешь, придется с жизнью прощаться. Ну а вдвоем — это все-таки вдвоем. Если человек не возвращается в срок в зимовье, то напарник — на лыжи и айда по следу. И в самой страшной беде один сообразит, как помочь другому… Но я частенько бегаю в тайгу и один. Риск, понятно, большой, но я люблю одиночество. По-моему, каждому человеку оно необходимо. Уединение, словно волшебный напиток: отведаешь его и научишься любить да уважать остальных людей, становишься добрее, человечнее. Отшельничество смывает с нашей души всякую накипь, соскабливает шелуху бесчувственности и равнодушия, которая нарастает, когда живешь в человеческом муравейнике… Мне, например, многоэтажные городские дома напоминают клетки, поставленные одна на другую в большом количестве, а люди, которые в них заперты, поют каждый свою песенку, не слыша тех, кто поет рядом. Один поет о своих радостях, другой — о печалях, кто-то, возможно, отходную поет, но всяк сам по себе; бывает, сосед соседа и то не знает, хоть и живет поблизости, в том же самом доме много лет. Отчужденность! А сколько грубости и жестокости в битком набитых автобусах и троллейбусах, в галдящих магазинных очередях, в тротуарной сутолоке и давке! Кажется, будто все люди — враги, по чьей-то воле согнанные в одну кучу.