Елизар Мальцев - Войди в каждый дом (книга 2)
тут не поможет никакое философствование на голом месте, а только огромное дело, с размахом, шумное и яркое, как праздник, и воля, собранная в кулак, готовая поднять всех и бросить в бой!.. Если это выручило нас в самые крутые моменты жизни, оно не подведет нас и теперь, когда мы стали умнее и сильнее. Люди, что ли, рядом с нами не те или мы разучились вести их за собой?..
Осенью сорок первого года он перебрасывал в Сибирь целый завод — гнал эшелон на Восток, сам ехал в теплушке, бегал на станциях за кипятком, обходил длинный состав, выслушивал жалобы и просьбы,—в каждом вагоне ютилось по две-три семьи, а то и больше, и весь поезд напоминал улицу, где в каждом доме плакали дети, ссорились старики и старухи, пели песни, гуляли. Через шесть дней, па рассвете, поезд остановился в открытой степи, кто-то протяжно закричал: «Вы-гру-жай-ся-а!» — разбудил людей. Они выглянули из вагонов, но не поверили, что им надо сходить здесь, молча глядели в ковыльную даль, подернутую легким туманом. Но оказалось, что кричали верно,— они приехали туда, куда надо, и поднялся гомон и гвалт, и пестрая толпа выгрузилась с домашним скарбом по обе стороны железнодорожной насыпи. Оп толкался среди людей, отдавал короткие распоряжения, сам напуганный и этой степью, и свалившейся на него ответственностью. К вечеру затихли ругань и крик, задымили костры, захлопали крыльями первые палатки, у походной кухни выстроилась очередь, и повариха отпускала каждому в алюминиевую чашку черпак горячей каши. Через два дня стали прибывать эшелоны с оборудованием, их тоже сгружали прямо на траву, под открытое небо, и, пока одни строили засыпные бараки-времянки, другие уже рыли котлован под первый цех, везли из ближнего карьера камень, воздвигали примитивную печь для обжига кирпича. Станки начали монтировать, когда еще не было стен, но скоро они стали подниматься от земли.
Приближалась зима, а люди будто не замечали подступающих холодов, работали день и ночь под стук движков, в дымном зареве прожекторов. Еще не было крыши, а рабочие уже встали к станкам, в теплых ватниках, шапках и валенках, и в первую же смену повалил густой снег — он сыпал сверху, кружился над головами людей, но они продолжали работать. Рабочие спали по три-четыре часа в сутки, валились с ног от смертельной усталости, казалось, нет силы, которая поднимет их и заставит снова выстоять у станка целую смену, но Пробатов, сам спавший не боль-
ше, чем все, знал, что можно жить на втором дыхании, и не удивлялся, когда заступала новая смена.
И вот уже поползли с конвейера серые туши первых снарядов, и на каждом снаряде известково белели надписи: «В подарок Гитлеру!», «Смерть фашистам!». Трепетало на ветру знамя, играл привезенный из далекого совхоза оркестр, люди обнимали друг друга, целовались, в глазах их стояли слезы... Разве такое забывается? И неужели куда-то могли уйти сила и вера? Почему их не брал в расчет Алексей Бахолдин? Или он был просто раздражен, обижен и подавлен тем, что не может принять участия в этом огромном, захватывающем воображение деле?.. Ведь многие переживали свой уход на пенсию болезненно. Что там ни говори, но если человек был в центре огромного коллектива, привык к мысли, что все нуждаются в его совете, то для него бездействие страшнее, чем любая болезнь. Одно сознание, что жизнь идет без твоего участия, что люди без труда нашли тебе замену, а может быть, даже и дела спорятся лучше, чем при тебе,— одно сознание этого отравно и мучительно. Как заполнить образовавшуюся вдруг пустоту, чем лгать, куда себя деть?..
Думать так о Бахолдине было удобно, но не убеждал ли он при этом лишь самого себя? Почему, несмотря на всю логичность и неотразимость своих доводов, он не чувствовал себя правым до конца?
В номере гостиницы горел яркий свет, у стола сидел Васильев — его постоянный спутник во всех поездках. Он встал, как по команде, привычным жестом одернул гимнастерку.
— Разговор с областью заказан, Иван Фомич!
— Спасибо...
Пробатов помедлил, еще не решаясь сказать Васильеву, что тот свободен, хотя больше всего ему хотелось сейчас остаться одному. Но, похоже, «комиссара» что-то томило, и сам он не собирался уходить.
— Вы что-то хотите спросить?
— Да! Извините, конечно... Тут чепуха всякая.—Васильев взял со стола журнал «Огонек».— Вы случаем не знаете древнегреческих философов, фамилии которых начинались бы на букву «Д»?
— Демокрит,— ответил Пробатов, с удивлением глядя на своего сопровождающего.
— Простите... Нет, не подходит! — Васильев потер ладонью лоб.— Тут, понимаете, должно быть не больше ше-
сти букв и фамилия должна оканчиваться на букву «н»... Я уже два часа над этим бьюсь!
Пробатов чуть не вспылил. Вечно этот Васильев потеет над разгадкой головоломных кроссвордов в «Огоньке».
— Вероятно, имеется в виду Диоген,— насупясь, сказал он.
Васильев схватил карандаш и стал вписывать буквы в крохотные клеточки кроссворда.
— Точно! Сошлось, Иван Фомич! — Лицо «комиссара» сияло.— Больно, дьявол, сложный попался!.. Спасибо вам!
«А самого Диогена не удостоил внимания,— усмехнулся Пробатов.— Не спросил о нем ничего».
Он отпустил Васильева, разостлал постель, медленно, как бы нехотя, разделся и, поставив на ворсистый коврик бледные, уже по-стариковски худые ноги с выпирающими, угловатыми косточками суставов, долго сидел в белье, разглядывая неуютное убранство номера — картину с шиш-кинскими медвежатами, рамку под стеклом на стене с описью имущества, находящегося в комнате, жестяные бирки на стульях, дегтярно-черное пятно инвентарного знака на конце белой простыни.
«И когда мы расстанемся с этой казенщиной? — опять раздражаясь, подумал он.— Черт знает что! На всем лежит печать недоверия, безвкусицы и глупости. Ведь в таком номере не только жить, а одну ночь провести муторно».
Он достал из чемодана книгу, раскрыл отмеченную зеленой шелковинкой страницу, но читать не смог — что-то мешало сосредоточиться, довериться чужой, вымышленной жизни. Сочилась в сердце непрошеная грусть, и было непонятно, откуда она — то ли просто от одиночества, от усталости, то ли от неосознанного сожаления о том, что не получился душевный разговор с закадычным другом юности. Отложив книгу, он в который раз вспоминал все, что сказал Бахолдин, стараясь разгадать, почему старик с таким недоверием и даже злостью отнесся к тому, чем сам Пробатов жил вот уже больше недели. «А ведь мы всегда понимали друг друга с полуслова, и вот на тебе — простились, как недруги,—думал он, глядя на стену, где круг от абажура прочертил резкую грань между светом и сумраком.— Не может быть, чтобы Алексей перестраховывался, не такой он человек! Что же тогда? Ведь еще совсем недавно Бахолдин, не задумываясь, поддержал бы доброе начинание. Что же его не устраивает теперь? Неужели он отмахивается от всего только потому, что раньше вокруг
подобной кампании всегда было немало показного и ложного? Но ведь сейчас-то все пойдет иначе, все будет построено на трезвом и деловом расчете, и, пока я сам не увижу, лично не удостоверюсь, что мы сможем взять на себя такую ношу, я ни за что не пойду ни на какие сделки со своей совестью!..»
Глаза устали от света, Пробатов надавил кнопку настольной лампы, и комнату затопила тьма. Сразу полегчало, но душевная муть не рассасывалась, и он невольно вернулся к тому, о чем не переставая думал вот уже целую неделю. Где бы он ни был: принимал ли в обкоме людей, выезжал ли на предприятия, выступал ли на активах и совещаниях,— мысль о звонке московского товарища не оставляла его ни на минуту. Утром после взволновавшего его ночного разговора, едва войдя к себе в кабинет, он тут же пригласил всех секретарей обкома и председателя облисполкома — ему не терпелось сразу поделиться с ними нежданно свалившейся радостью и узнать, как они отнесутся к тому, что услышат. Может быть, не всем понравится его задумка и он слишком увлекся? Первым пришел его заместитель, Николай Васильевич Инверов, ведавший сельским хозяйством; внешне сдержанный и даже замкнутый, он был до сих пор некоторой загадкой для Ивана Фомича. Он не знал, что таилось за этой сдержанностью, и почему-то считал, что она могла оказаться неожиданной и серьезной, поэтому больше всего опасался мнения человека, отвечавшего за сельское хозяйство области. А вдруг Николай Васильевич найдет эту затею поспешной и непродуманной? От того, одобрит он все это или нет, зависело почти полдела. За ним, шумно распахнув двери, явился Новожилов, секретарь по пропаганде. Ивану Фомичу был по душе этот веселый и жизнерадостный человек, любивший ввязаться с ходу в любой жаркий спор,— он удивлял всех не только начитанностью, но и страстным желанием внушить всем окружающим свою точку зрения. Иной раз, даже побежденный в споре, что случалось крайне редко, ои так умело выходил из трудного положения, шутя отбивая любые доводы, что вое диву давались. Как всегда, застенчиво и робко проскользнул в кабинет Конышев, в обязанности которого входила забота о торговле, финансах, суде и прокуратуре, Ивану Фомичу иногда казалось, что Конышев тяготится теми делами, что выпали на его долю, что ему хочется попробовать свои силы на чем-то более масштабном и ярком, но, как человек тихий и скромный, он никогда не решится заявить об этом и будет де-