Борис Горбатов - Мое поколение
Он плакал, уткнувшись лицом в подушку. Его плечи вздрагивали, а в комнате было тихо, как будто ни смерти, ни горя нет.
Алеша захотел заплакать громко, навзрыд, чтобы сломать эту невыносимую тишину, — и не смог: не было ни голоса, ни крика, только комок в горле.
И вдруг он подумал, что теперь, когда отца нет, он — единственный кормилец семьи. Он вскочил тогда на ноги, потянулся за одеждой, хотел натянуть брюки — и пошатнулся. Брюки упали на пол.
Алеша схватился за деревянную спинку кровати. Ноги дрожали, они были глиняные: и очень тяжелые и не крепкие. А голова? Будто голову сняли с Алеши, и она отдельно, сама, кружится над Алешей, описывает круг за кругом, — плывут стены, вещи, пол, потолок.
Мальчик сел на кровать. Стало легче. Голова вернулась на место — на тонкую желтую шею. Алеша глубоко вздохнул и стал одеваться.
«Надо идти! Идти! Идти надо! — стучало в голове — Обязательно надо идти. Идти! Идти надо!»
Идти на службу. Броситься к управделами, к начальнику, к председателю, рассказать все и просить, умолять, клянчить, чтобы дали другую работу, где б паек больше и денег больше.
«Надо идти! Идти! Идти надо!»
Он нашел валенки, кожушок, шапку. Оделся, обвязал горло красным отцовским шарфом и шагнул в соседнюю комнату. Но и там никого не было, стояла чуть позванивающая тишина, и в окно плыли светлые ручьи мартовского солнца.
— Мать! — хрипло позвал Алеша.
Никто не отозвался. Алеша вышел в сени — не было никого и там. Он увидел только через окно, что меньшой брат Степка бегает по двору.
«Чего же он носится, как угорелый! Ведь отец помер! — подумал Алеша и печально усмехнулся: — Дите!»
Себя он считал сейчас большим и старым. Он сгорбился, распахнул дверь и вышел на крыльцо. Мартовский морозец похрустывал на дворе. Алеша нечаянно открыл рот и захлебнулся воздухом. Долго кашлял, хватаясь рукой за горло.
«Идти! Идти надо! Надо идти! — убеждал он себя, сплевывая густую слизь. — Хватит! Идти надо!»
Шатаясь, он пробежал двор и вышел на улицу. Она вся была залита солнцем. Розовые волны снега бились около ворот.
«Я буду работать, как лошадь, — сказал тогда сам себе Алексей. — Я сверхурочную работу достану. Я наймусь еще куда-нибудь. Хоть грузчиком! А Степка пусть учится в школе, Степку я сделаю инженером. И Митьку отдам учиться: Митька будет доктором, доктором — людей лечить будет. А Любаша пока по хозяйству. Пусть помогает матери. Но и ее я буду учить. Я всех выведу в люди. Любашу, когда вырастет, замуж за большевика отдам, — за большевика, чтобы она не жила в старом быте. Любашу музыке научу: она поет хорошо, пускай музыку учит. Я их всех выведу в люди. Пусть я сам не вытяну, а они выйдут. А мать от работы освобожу. Отдыхай, мать! Отдыхай! Ты ничего, ты поработала! Дай нам. А ты отдыхай!»
Крупные слезы текли по щекам Алеши и замерзали узорчатыми снежинками. Он иногда смахивал их торопливо, боясь опоздать, шел, размахивая руками и разговаривая сам с собой.
«Мне начальник другую работу даст. Довольно я курьером бегал! Я и в школе хорошо учусь! „Можно справиться, товарищ начальник, я справку принесу. Я какую хочешь работу исполню“. — „Ладно, — скажет начальник, — садись деловодом“. — „Эх, в канцелярию неохота идти!“ — „Ну, да это временно. Потом мы тебя заведующим сделаем. На большую, руководящую работу выдвинем. Ты парень толковый!“ — „У меня отец помер, товарищ начальник, я буду стараться…“»
Окрыленный мечтами, прибегает Алеша в учреждение. Словно не было болезни, так легко он взбегает по лестнице. Словно нет никакого горя, так он широко улыбается. Около канцелярии толпятся люди, сотрудники. Сотрудников можно узнать по мешочным толстовкам. Сотрудники шумят около канцелярии. Алеша подходит и видит: висит доска, а на доске много объявлений. Стоит уборщица Фрося и плачет.
— Что случилось, Фрося? — тихо спрашивает Алеша.
— Сокращение.
Сотрудники, толкая друг друга, пробираются ближе к доске. И Алеша машинально пробирается вместе со всеми. Вдруг его охватывает страх. Страх проходит мурашками по спине. Страх царапает больное горло. Нет ни голоса, ни хрипа. Вдруг и Алешу… сократили?
«Нет, нет, не может быть! — успокаивает он себя. — Антонов, Андреев… Нет, не может быть! Ясно, не может быть! Алексеенко… Бурлюк… Голубев… Гайдаш… Что? Гайдаш Алексей — курьер». Курьер — Алексей Гайдаш…
Он снова и снова перечитывает эту строчку. Все верно, ни одной грамматической ошибки, даже точка в конце строки.
«Что же теперь будет? Куда идти? Товарищ начальник, как же? Я справку могу принести».
Он один остается около доски. Он смотрит на нее тупым взглядом. Списки, наконец, начинают плавно кружиться перед его глазами. Тогда он закрывает глаза рукой и отходит. Куда? Просто бредет по коридору.
«И слова-то какие нехорошие, — потерянно думает он: — „Сокращение штатов“».
Штаты? Что это такое: штаты? Он бегает с пакетами по городу — это штаты? Фрося моет пол — это штаты? Штаты — это бумага, а они — люди. Где-то рассматривают, составляют, сокращают штаты, а Алеша при чем?
«Значит, я теперь — безработный? — вдруг догадывается Алеша. — И пайка не дадут?»
А мать? А Степка? А Любашу учить музыке?
Алеша побежал по коридору и влетел в комнату управделами.
— А я… я без штата могу, — сказал он в отчаянии. — Только б паек хоть какой. Голодно дома… Отец помер…
Управделами болезненно дернул плечами: целый день ходят к нему с этим.
— Поймите, я ничего не могу! — закричал он и убежал, схватив со стола портфель.
Алеша потолкался еще по комнатам, потом пошел на черную лестницу, сел и заплакал — тихо, почти без слез.
Сначала думал, что плачет с горя: что отец помер, что работы лишился. Потом сообразил: от обиды плачет.
«Значит, ненужный я? Взяли — выбросили!»
Он был молод, упругие мускулы вспухали на его руках. Он знал грамоту, немного физику, алгебру, геометрию, историю древних греков, — неужели нет ему на земле ни дела, ни пайка?
К концу дня он зашел на биржу; увидел длинную унылую очередь перед узким окошком в сырой стене. С болезненным любопытством смотрел на безработных, — так смотрит заболевший на уже лежащих в лазарете.
«Вот и я буду так!» — думал он и прислушивался к разговорам.
Разговоры — негромкие, вялые, бесполезные — стояли над очередью. Каждый рассказывал о себе.
— Вот я литейщик, — говорил один. — Куда я пойду?
— Кабы слесарь, — смеялись в ответ соседи, — зажигалки бы делал, продавал.
— Зачем зажигалки? — недоумевал литейщик. — Какие зажигалки, когда мне литье разливать по формам, чтобы был металл!
— Я знаю иностранные языки, — говорил старичок с зонтом, — и даже эсперанто. Да, я знаю эсперанто, но не знаю, что буду кушать завтра.
— И даже сегодня! — мрачно пробурчал чернобородый в коже.
Только одного веселого человека увидел Алеша в очереди. Несмотря на март, он был в одних сандалиях, холщовая рубаха его распахнулась, открыв волосатую грудь.
— Это было, это будет! — сказал он весело. — Так чего там?!
Ему не ответили, а Алеша вдруг отчетливо подумал: неужели в самом деле всегда будет так? Будут сохнуть в безделье мускулы и мозги здоровых людей, будет скрипеть по углам голод?
И над всем этим — кусок хлеба.
Проклятый кусок! Мать режет хлеб благоговейно и тщательно. Меньшие братья Алеши подбирают крошки.
— Не нужно революций, — сказал веселый парень в холщовой рубахе. — Не нужно тогда революций, если желающий работать не ест потому, что нет работы.
Литейщик горько засмеялся.
— Я до революции был у хозяина в почете. Я, — он гордо вытянул руку, — я — мастер, художник. Вот кто я по своему делу. И все-таки я был три раза безработным. Нет, это дело вечное.
— Так было, так будет, — опять оказал веселый парень. — Но зачем тогда войны и революции? Первобытный человек не знал безработицы, и если знал голод, так, значит, был мало искусен. Вот что дала нам культура: умелые руки и пустые желудки. А что дала революция? Только то, что пустые желудки даже у тех, кто работает.
«А это контра! — подумал о холщовом парне Алеша. — Где это он такую рубаху достал?»
— Ну, все же работать лучше, чем так вот околачиваться, — сказал литейщик и стал закуривать. — Говорят, скоро завод пустят.
Алеша почувствовал вдруг, что он зверски голоден. Из дому он вышел не евши. Сейчас уже половина третьего. Но домой идти не хотелось.
«В школу пойду. Может, ребята что-нибудь посоветуют».
Это была слабая надежда — и все-таки надежда.
Он направился в школу. О болезни как-то совсем забыл. Вот Николаевская улица. Вот школьный забор. Вот парадный подъезд: он всегда заперт, вход со двора.
Алеша потянул к себе тяжелую школьную дверь, и навстречу ему пополз устоявшийся, плотный запах дезинфекции и сырости. Алеша радостно вдохнул этот запах, — это был запах его школы, — с удивлением почувствовал, что за две недели болезни он стосковался по школе, что он, оказывается, любит ее.