Виктор Баныкин - Лешкина любовь
Пройдет немного времени, и Оксана снова примется за парня.
— Товарищ москвич… Михаил Аркадьевич, подь сюда! — закричит на весь этаж. — Ты слышишь, не оглох?
— А чего у вас там загорелось? — недоверчиво отзовется Михаил.
— Живо: одна нога там, другая тут!
Подойдет Михаил к забрызганной мелом Оксане, ловко, по-мужски, орудующей маховой кистью, а она сделает вид, словно не замечает его.
— Ну, какое у вас ко мне дело? — спросит он сдержанно.
— А разве я тебя звала? — не моргнув глазом, удивится девчонка. — Да, вспомнила… Ты не знаешь, светик, почем на рынке в Порубежке молчание продают?
Все так и покатятся со смеху. Даже Михаил, и тот грустно улыбнется, поправит на шее бинт и снова к своему делу заспешит.
— И не совестно тебе над человеком измываться? — покачает головой Анфиса — длинная, как жердь, девушка — вторая Варина соседка по комнате. — Другой бы на его месте такими тебя матюшками обложил!
— Подумаешь! — перебьет рассудительную Анфису капризная Оксана, кривя тонкие накрашенные губы. — Уж и подурачиться нельзя! Иль у тебя свои виды на этого телка?
— Пустомеля! — отрежет Анфиса и надолго умолкнет. Ее строгий иконописный лик — потемневшего золота — непроницаем, точно на десяток запоров замкнут.
«О чем она думает, чем живет?» — частенько спрашивала себя Варя, исподтишка наблюдая за молчаливой, скрытной Анфисой. Та даже вышивки свои и те никому и никогда не покажет. Сядет в угол, на прибранную, непорочной белизны кровать и ковыряет иглой что-то там на круглых пяльцах. Подойди — вмиг спрячет за спину пяльцы и строго так посмотрит на тебя серыми холодными глазами: чего, мол, пристаешь, как смола. Отойди, не мешай! Вот какая она, Анфиса, только что совестившая Оксану.
А Оксана — назло подружке — снова пела:
Я не буду набиваться,
Как она набилася:
«Проводи меня домой,
Я в тебя влюбилася».
Варя то и дело украдкой заглядывалась на подснежники. Кто все-таки принес ей эти цветы? Возможно, Мишка? Или этот вот застенчивый скуластый казах Шомурад с маленькими блестящими глазами? А быть может… нет-нет! Ведь они и виделись-то всего-навсего какую-то минуту, от силы две. Нет-нет! Да и здоров ли он после… после вчерашнего купания в ледяной воде?
В обеденный перерыв Варя пошла разыскивать Михаила.
Удобно развалившись на стружках в самом конце коридора, Михаил всухомятку грыз черствую горбушку.
Варя присела с ним рядом на кучу легких, хрустящих завитков. Присела и протянула парию бутылку с молоком.
— Не брезгуй: я из горлышка не пила.
— Вот спасибо, — обрадовался Михаил, беря бутылку. — А я думал: подавлюсь. Эта горбушка времен Ивана Грозного.
— Где же ты ее откопал?
— Где, где… в тумбочке у себя… в общежитии. Сижу на мели, жду от родительницы перевода, а она…
— Ну, это уже безобразие! — возмутилась Варя. — Когда ты, наконец, научишься на свою зарплату существовать?
— А разве я не учусь? Знала б ты, Варяус, сколько я в Москве в месяц проматывал!
Помолчали. Вдруг Варя тронула Михаила за локоть:
— Мишка, как ты думаешь, если человек… нечаянно искупался в Волге… Встал на льдину, а она развалилась… Как ты думаешь, он не заболеет?
— А зачем ему вставать на льдину? — удивился Михаил. — Сейчас же ледоход!
— Ну… я же сказала тебе: нечаянно. Вылез из воды… подумай только: до ниточки промок. Воспаление легких он не схватит? А?
Поставив в ногах пустую бутылку, Михаил повернулся к Варе, заглянул ей в глаза.
— Что с тобой, Варяус? Тебе плохо?
— Нет. Откуда ты взял? — гордо вскинув голову, Варя легко встала на ноги и засмеялась. — Это я книгу одну читаю… не твоего, конечно, Ремарка… И там герой… симпатичный такой, смелый — в полынью ухнулся.
И она опять засмеялась.
А ночью Варю мучили кошмары. Сначала ей снился Лешка — измученный, отощавший. Он брел по дикому, безмолвному лесу, продираясь сквозь черную непроходимую чащобу, раня руки и лицо, по колено увязая в тинистой, гиблой хляби.
— Это ты всему виной, — шептали распухшие, кровоточащие губы. — Для тебя пошел я в лес за подснежниками… А теперь вот погибаю. Из-за тебя погибаю.
Варя стонала, металась на койке: сердце в груди разрывалось на части от жалости к Лешке.
Но вот она поворачивалась на другой бок, и начинались новые кошмары.
Зачем-то шла Варя через Волгу на другую сторону. А лед уже тронулся. Она прыгала с одной шуршащей чки на другую, с той на третью… Ноги скользили, и она то и дело падала. И чем ближе левый берег, уныло-пустынный, с песчаными тусклыми буграми, тем льдины попадались все мельче и тоньше.
«Видно, мне не видать больше белого света», — думала Варя, с тоской озираясь вокруг.
В самый последний миг — желанный берег был совсем близко, рукой подать — Варя внезапно провалилась по пояс в воду. Судорожно цепляясь руками за острые, как стекло, края льдины, она попыталась вылезти из полыньи и не могла. Не могла, потому что кто-то цепко обхватил руками ее тонкий стан, будто заковал в железный обруч.
— Ага, попалась! — торжествующе захохотал этот кто-то. — Я тебе говорил: на дне морском разыщу. И разыскал вот!
И Варя — что было мочи — закричала, закричала, взывая о помощи.
Она не сразу очнулась, не сразу узнала Анфису, склонившуюся над ее кроватью: странно белую, призрачную.
— Ну разве эдак можно? Я подумала, тебя режут, — шепотом сказала девушка, придерживая у подбородка ворот холщовой жесткой рубашки.
— Мне сон… страшный такой, — расслабленно, точно больная, и тоже шепотом проговорила Варя. — А почему так светло? Уже утро?
— Нет. Луна в окно светит.
И верно: в самое верхнее звено рамы заглядывала луна — голая, озябшая.
Анфиса неслышно опустилась на край кровати. Ласково, ровно мать в детстве, погладила Варю по щеке ладонью, горячей и сухой ладонью.
— А ты перекстись… сотвори «Отче наш», и все страхи улетучатся.
Варя оглядела немотно-глухую, как преисподняя, комнату, осиянную лунным светом — мертвенным, равнодушным ко всему живому, и ей померещилось: начинается новый кошмар.
— Не думай смеяться, я правду говорю, — шептала Анфиса. — Меня бабушка научила. Она все молитвы знала. Она и дьявола могла отогнать…
О чем еще говорила свистящим, шепелявым шепотом Анфиса, Варя уже не слышала. Тут она вдруг заснула — спокойно и крепко.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В субботу Варя ходила в соседнее село Порубежку на почту.
Хоть Варя и не хотела признаваться себе в том, что зимой погорячилась, отправив Лешке глупую, ой какую глупую телеграмму, но где-то в тайнике души уже кляла себя за эту свою необузданную горячность. И давно ждала, каждый божий день ждала от Лешки писем, а он все молчал и молчал.
Варе надо бы самой послать ему весточку, приласкаться, загладить опрометчивый шаг, да гордость девичья мешала.
Нынче под утро Варе спились блины — масляные, с румяными похрустывающими ободками, пышущие печным зноем. Проснулась, а они, блины эти самые, всё так и стоят перед глазами — страшно вкусные домашние.
И тут Варя вспомнила, горько вздыхая, как, бывало, сестра, верившая всяким снам, певуче, со смаком, тянула: «А если, случаем, блины во сне увидеть доведется, то уж непременным образом письмо получишь. Самым непременным образом!»
«А быть может, и правда, на почте лежит для меня письмо? — думала Варя, глядя в однообразно белый, как небытие, потолок. — Вдруг Лешка послал письмо «до востребования»? Оно и лежит на почте, ждет не дождется меня?»
Вот после работы Варя и отправилась в Порубежку — старинное волжское село, укрывшееся за горным кряжем от гулливых зимних метелей.
Снег в лощине уже давно весь растаял. Его спалило солнце, источили теплые ветры. Зимняя натруженная дорога тоже давным-давно рухнула. Теперь на месте когда-то укатанной полозьями и колесами машин искристо-синей бугристой дороги тянулась унылая мазутно-ржавая вязкая полоса грязи с лужицами квасной гущи. И в село строители ходили по высокой обочине, уже пообветревшей, протоптанной среди невысокого колючего кустарника.
Но в горах местами лежал снег. Последний снег. Он просвечивал сквозь неодетый еще лес. И казалось, там, на горных склонах, кто-то разбросал холсты.
Уже показались прокоптелые рубленные из сосняка сельские баньки, разноцветными лоскутками замелькали железные крыши изб, а над ними в предвечернем небе — чистом и звучном — серебрился купол приземистого собора.
В селе жили многие семьи нефтяников. Пока строители нового городка не могли обеспечить квартирами всех работающих на промысле.
При дороге, вблизи Порубежки, стояла тонкая, грустная рябина.