Вера, Надежда, Любовь - Ершов Николай Михайлович
Все слышное слышалось ей как из-под воды.
— Двенадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят первого года в Советском Союзе выведен на орбиту вокруг Земли космический корабль-спутник «Восток» с человеком на борту…
Люба пробежала мимо голых бетонных плоскостей. Вдруг, как ливень хлынул, ее охватила толпа. Махали платками, бросали кверху фуражки. Топот, крики, свист, смех, пыль. Люба не дала себя увлечь. Движимая своим отчаянием, она выбралась и побежала дальше — не со всеми, а против потока, обегая толпу стороной.
Сама того не желая, она с ненужной, с неуместной, с изнуряющей дотошностью запоминала все. Вот дренажная канава. Вот битый кирпич под ногами. Грузчики оставили работу. Мальчишки бросили свой футбол. Дети забыли про песочные терема и тоже подняли носы к репродуктору.
У растворного узла поперек дороги стоял вагон с цементом. Любе пришлось его обходить по рельсам, потом взбираться на отвал какого-то котлована. С высоты, на которую она поднялась, открылось то же: остановилась колонна самосвалов, крановщики спускались вниз по трапам, тракторист бросил на полдороге бульдозер. Бежали отовсюду люди.
Где-то уже вблизи цели Люба упала, споткнувшись о брус. Человек, который помог ей подняться, оказался Степаном, мужем ее сестры.
— Люба! — удивился он.
— Найди мне Надежду. Ой, да где же она?
Только сейчас Степан понял: беда! Он взял Любу за плечи и тряхнул сильно, почти грубо.
— Люба!
— Вера отравилась.
Они сели на брус — тот самый, о который споткнулась Люба. Степан провел рукой по лицу.
— Ты даже не понимаешь, что случилось. Хотя почему же? Ты понимаешь… Да, да…
Люба заплакала.
— Да, да… — растерянно закивал Степан. — Что же теперь нам делать?
У прорабской какой-то человек, встрепанный, расстегнутый и без шапки, бил наотмашь болтом по рельсу, подвешенному на столбе, — как на пожаре. Какой-то человек в брезентовой робе выбежал из прорабской, разворачивая на ходу знамя. Откуда-то явился аккордеон. Парня с аккордеоном тотчас окружили. Он взял инструмент на ремни и повел за собой целый хвост. Неожиданно в этой веселой свите Степан увидел жену.
— Надя! — крикнул он. — На-дя!
Но в этот момент по проходу между портальным краном и складом бетонных плит хлынул опять поток — на митинг.
Разделенные людской рекой, они долго еще стояли. Надежда через толпу что-то кричала сестре. Люба плакала.
Бам-м! Бам-м! — ударил колокол.
Плывущий звук его слышался далеко. С высоты колокольни виден был весь городок. Он столпился у речки серыми бревенчатыми домами на кирпичных цоколях — вид старой провинции.
Щепные крыши, поросшие мохом, хранили под собой дух оседлости, будничный запах керосинок и квашеной капусты. Крыши казались чугунными. Дома глядели окнами исподлобья, а не прямо перед собой, как на той стороне реки. Да и все тут было по-другому — не так, как на той стороне.
Со стройки из-за реки доносился грохот ссыпаемого гравия, рев самосвалов и радио.
— …беспримерный полет демонстрирует всему человечеству творческий гений свободного советского народа.
Бам-м! Бам-м! — ложился на это густой и вязкий звук.
Но радио упорно возникало опять. Речь диктора временами слышалась совсем отчетливо. Диктор говорил о славе разума, о светозарном будущем, которое уже началось. Но всякий раз, как этот голос становился слышней, тотчас ударял колокол.
Надежда стояла у церкви, пережидая траурный ритуал. Отпевание затянулось. По церковным порядкам самоубийцу не отпевают, исключение только для сумасшедших. Но какой же человек в здравом рассудке лишит себя жизни? За это нехитрое рассужденьице мать ухватилась цепко, и ничем нельзя было ее обернуть к правде лицом. Ложь и ложь — хоть плачь от отчаяния. А кроме того, Надежда измучилась от бессонницы, от тоски и от долгого ожидания. Прислонясь к забору, она бездумно глядела перед собой. Она видела позеленевшие от вечности и усиженные птицами колокола, видела звонаря, скучного старика. Звонарь дергал веревку, прикрепленную к языку большого колокола. Затем чуть ниже она видела скорбный лик Христа над папертью и мутную от чада свечей позолоту иконостаса в распахнутых дверях церкви.
Вон что ждало ее в этот день! Недаром сердце ее тогда замерло от тревоги. Было вдвойне тяжелей еще оттого, что все нелепо, все нелепо! Третий день длился праздник — встречали космонавта. И все эти дни заливались пасхальные колокола, из окрестных деревень в церковь шли принаряженные старухи: «Христос воскрес!» — «Воистину воскрес!»
Скорей бы уж это кончалось!
Вынесли гроб наконец. Лицо покойницы было торжественно.
— Упокой, господи, душу рабы твоея!
Священник покадил несколько раз в сторону иконостаса и вышел из церкви. Процессия двинулась к кладбищу.
Шаг за шагом, шаг за шагом… Бумажные цветы в гробу шевелил ветер. Бумажные. А ведь можно было достать в оранжерее живых цветов, и бесплатно. Мать настояла на бумажных. И тут виделась Надежде ложь, от которой (думалось ей) она очистилась, уйдя из семьи. Иллюзия! Ложь никогда не оставит вас вполне, если она хоть где-нибудь, пусть далеко, но есть.
Мать покойницы — Иваниху — вели под руки две старухи. Под руки вели ее лишь для формы. Иваниха шла прямо. В глазах ее и в осанке было какое-то исступленное вдохновение, как будто Иваниха гордилась тем, что несет дочь в могилу.
Шаг за шагом, шаг за шагом…
— Бывалыча, в наши-то времена все больше топли. Не то петлей давились. А ноне содой какой-то. Каустической…
— Наука, матушка! Эко, господи!
Говорок, говорок… Свинская трезвость, никакого уважения к смерти. Надежда пропустила мимо себя старух.
Бам-м! — дергал за веревку звонарь.
Должно быть, оттуда, с колокольни, сиротливо выглядела процессия — маленькая кучка людей.
Гроб поставили у открытой могилы. Иваниха оттолкнула от себя старух.
— Господи! — глухо сказала она. — Опусти на меня карающий меч твой. Снесу все испытания, но прости дочь. Не обойди милостью.
Иваниха с силой подняла правую с кривым указательным пальцем руку. В этом ее жесте, в лице с седыми прядями по щекам была и мольба и угроза богу.
Толпа примолкла.
Рядом, прямая, вся в мать, стояла Надежда. Можно было подумать, что горе не коснулось только их двоих — матери и Надежды. Жертвенность, взгляд прямо судьбе в глаза — это мать. Протест — это Надежда. Они стояли друг против друга, а между ними была пропасть — могила.
Мерно ударял колокол. По-осеннему качались голые верхушки берез. Разве это весна? Холодно, сыро, осень…
Иваниха стала на колени. Тут только она заплакала — тихонько заплакала, скупо. И в этой скупости стала видна на момент вся глубина ее горя.
— Держи, держи! — суматошно размахивал руками какой-то рыжий человек, весь растрепанный и потный. — Теперь опускаем. Поманеньку, поманеньку!..
Черный зев могилы обступили сапоги, боты, галоши и башмаки.
— Как высоко над нами наше небо! — отчетливо донеслось с того берега.
Посыпалась земля.
II. ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ
После похорон Иваниха долго болела. Люба читала ей библию — каждый день понемногу и медленно, с длинными паузами, от стиха к стиху. Так требовала мать.
— «Бог создал человека для нетления и сделал его образом вечного бытия своего, — читала Люба. — Но завистью диавола вошла в мир смерть. И испытают ее принадлежащие к уделу его».
Люба сидела у окна. Она видела скучную улицу, мощенную булыжником. Улица называлась Коммунальный проезд. Дома тут были на старинный манер — с резными наличниками и карнизами, но украшения давно потеряли ценность: резьбу, как и сами дома, жилуправление выкрасило суриком — в цвет тоски.
Дома все стояли одинаково коммунальные, и только дом, где жили Ивановы, был не как все. Глядеть со стороны — странный был дом. Одна его половина серебрилась новой цинковой кровлей, стены были добротной тесовой отделки, наличники крашены не суриком, а натуральной киноварью. А другая половина едва стояла: крыша прогнила, труба наполовину развалилась, окна скосились, нижние венцы сруба выперло наружу.