Андрей Соболь - Рассказ о голубом покое
И крикнул тогда Кнут Сильван Микеле, чтоб сию минуту подали ему бутылку вермута, и в пространство, так, будто задумчиво про себя, сказал Эйнар Нильсен о своей любви к деятелям науки, в частности к ботаникам, и о своей готовности размозжить голову любому шалопаю в случае малейшего посягательства на покой и семейное благополучие маленького, хромого, но великого и святого человека.
И тоже, как бы в пространство, захохотал Кнут Сильван двумя-тремя ниспадающими каскадами, но тотчас умолк и перенёс свой вермут на другой столик.
И до глубокой ночи раздавались звонки из комнат, и, ошалев, бегала из одного номера в другой Мадлена, — чёрная, толстогубая, увешанная амулетами и дешёвыми кораллами, приплюснутая — негритёнок в юбке — то с чёрным кофе, то с сифонами сельтерской, то с кувшином горячей воды. И напоследок залился неудержимо звонок из седьмого номера: американкам, сёстрам-близнецам, в срочном порядке требовался врач, — одна стриженая головка, утопая в розовых кружевах и оборках, жалобно никла к подушке, другая головка, тоже стриженая и тоже тёмно-каштановая, мелькая в голубых уже лентах и кружевах, сострадательно и бестолково металась по комнате. И обе головки стонали.
На велосипеде мчался Микеле в Сорренто за доктором, и пронзительно свистел кудрявый пройдоха, предвкушая утреннюю долларную награду и ни с чем не сравнимое удовольствие поднять с постели бронзовым молотком, ночным, внезапным, бурным, фрау жирного сеньора dottore.
До зари горел свет в первом этаже в комнате советника и многообещающего адвоката Оскара Таубе, и утро застало Берту Таубе в плетёном соломенном кресле.
И утром фрау Берта Таубе неверными шагами подошла к окну, распахнула его и замерла у подоконника, уронив головные шпильки, косы и две скупые, но огненные слезинки: внизу, прислонившись к железной решётке сада, опять на том же месте, как вчера, как все последние дни, снова на своём посту, точно забытый, но верный присяге часовой, стоял датский художник Лауридс Рист, рыжебородый великан, курил трубку и не спускал глаз с окна, для видимости, на случай появления господина советника, надвинув низко густой мох бровей. Но господин адвокат и советник мирно спал и в меру тонко и деликатно похрапывал.
Глава вторая.
Нужны меры, какие бы то ни было
После бурной ночи, после докторских визитов, звонков, ночной беготни Мадлены, порошков пирамидона, а кое-где и хлоралгидрата, солнечное утро, усиленно выкарабкиваясь из облачных сетей, обрывая серые грузила и по горам разбрасывая отдельные сизые поплавки, пообещало тишину и долгожданное благостное безветрие.
Юркие, быстрые, многочисленные и безыменные пипины мальчишки мигом разложили на террасе шезлонги, расставили рабочие — для рукоделия и писания приветов на carte-postale — столики, заулыбался сам Пипо, уже на сегодняшний день спокойный за княгиню. Маленькая Герта Рисслер первой вышла на террасу, глубоко ушла в свой шез-лонг и, подставляя солнцу утомленное лицо, устало закрыла глаза: забыть, забыть хотя бы на несколько теплых мгновений, как требователен был этой ночью Рисслер, как сжимались и лязгали плоские зубы в законной судороге законного мужа.
Заковылял по террасе Екбом, но вскоре исчез: что-то долго не показывались обожаемые туфельки; как всегда, вдвоём, рука об руку, тесно и плотно, до бриллиантовой свадьбы, до гробовой доски, появились супруги Арндт. И золотые очки и колыхающаяся высокая грудь цюрихской ценительницы настоящего кофе обменялись между собой несколькими восторженно-восклицательными фразами об изумительной погоде, и между очками и высокой грудью не реяла уже подозрительная тень подозрительной княгини, и на двух холмах, прикрытых шёлковыми складками блузки, воцарились спокойствие и безбурность.
Выскочил из подъезда фоксик «Mon coeur», завилял бесхвостым задом, зазвенели вблизи дутые браслеты румынской княгини.
— «Всё в порядке», — удовлетворённо отметил себе в бороду Лауридс Рист и, весело насвистывая, повёл свою обычную возню с мольбертом — ловкую установку так, чтоб с краю, слева, был виден шезлонг Берты Таубе, невидимо для других, но чётко для него, — весь шезлонг, это безобразная в сущности мебельная разновидность, уродующая любую женскую фигуру, но только не её, это премилое, собственно говоря, сооружение и остроумное, словно нарочито созданное для того, чтобы могли жадные глаза жадно охватывать каждую линию любимого тела, каждую черту и каждый поворот любимой головы, этой изумительной головы небожительницы, каким-то чудом явившейся сюда из протестантско-сонной заводи пресного, будь он проклят, Марбурга.
Но фрау Берта не шла, но не прошло и четверти часа, как сирокко смёл все шезлонги и все людские чаяния; розовый миндаль, сбоку от входной двери, затрепетал, переламываясь во всех суставах, беспощадно пригибаемый к земле, — розовые надежды Лауридса Риста унеслись сухими поблёкшими листьями и угрюмо и сухо прошелестели по мраморным плитам террасы.
К завтраку табльдот на три четверти пустовал. Тугие салфетки тщетно взывали раскрытыми накрахмаленными раструбами, мёртвый блеск пустых тарелок твердил о никчёмности жизни, Микеле лунатиком бродил между сиротливыми столиками, фрейлейн Альма Брунн и фрейлейн Бетти Килленберг на сей раз вторично не подзывали Микеле и не брали вторичных порций — эти высеченные, ненасытные Валькирии по части макарон, ризотто и pane dоlсе. И madame Бадан исподтишка не лорнировала Лауридса Риста, этого северного, по правде говоря, невежливого, нечуткого, но эффектного варвара, чьи размеры так волнующе-приятны одинокому женскому взору после щупленького, оставленного на время в Париже, Аристида Бадана.
Столик супругов Таубе мрачно зиял пустотой, не трепетали на белоснежной скатерти и не жили своей — особенной, молчаливой, но многоговорящей — жизнью длинные, в концах суженные пальцы фрау Берты, эти пальцы амазонки и одновременно запуганной белокурой девочки-женщины, — мрачно докуривал Лауридс Рист вторую трубку, синеватый дымок расчёсывал огненно-рыжие пряди бороды и сплетался с коротким ворчанием из-под насупленных усов: «О, чёрт! О, дьявол!».
Под напором ветра урчали двери, хроменький Екбом в глухом одиночестве скатывал хлебные шарики, и лучистые глаза, грустные, как лунное отражение в заброшенном водоёме, бродили по тарелке с макаронами и сквозь сплетенье длинных мучных червяков, извивающихся, точно в крови, в помидорном соусе, видели комнату № 8 и туфельки Сельмы Екбом — туфельки, что выстукивали полчаса тому назад в непонятном лучистым глазам исступлении: «Иди, иди, оставь меня одну, не хочу я есть, не хочу я жить, ничего не хочу…»
А в четвёртом часу по «Конкордии», по лестницам её, по мезонинчикам, по коридорам разнеслась зловещая весть, что княгиня Стехениз-Мавропомеску складывает вещи, и что американки — сёстры-близнецы, Сильвия и Лора Гресвик, потребовали счёт.
Пипо Розетти пушинкой влетел на второй этаж и пять минут спустя грузным мешком скатился вниз: красные уши Пипо торчали как кончики мешка, перекрученные шпагатом,
И тут Лауридс Рист, опустошивший за сегодняшний день весь свой запас кепстона, остановил Пипо в его центростремительном порыве к кухне — к центру, к сочувствующим домочадцам — и ручищей, внушительной, как лопата землекопа, огрел Пипо по плечу:
— Стоп, раdrе Пипо. Сколько лет вы меня знаете?
Под шпагатом, неукоснительным, затяжным, Пипо мог только прохрипеть:
— Пятнадцать.
— За эти пятнадцать лет хоть раз я подвёл вас?
Мешок сплюснулся и выжал из себя:
— Нет. Никогда.
— Раdrе, нужны меры. Раdrе, слушайте меня: нужны меры во что бы то ни стало. Нужны меры какие бы то ни было. Вы хотите, чтоб ваша прекрасная, ваша голубая, ваша изумительная «Конкордия» стала необитаемой, как Помпея под лавой? Хотите, чтоб по всей Англии, Америке, Германии, по всему миру разнёсся слух, что Пипо Розетти гнусный обманщик, что Пипо Розетти не умеет, не может угодить форестьерам, что Пипо Розетти наплевать на всех иностранцев, что у Пипо Розетти кругленькая сумма в Banco Rоmа, а потому ему…
— Нет! — со свистом, с клёкотом, с возмущением, с негодованием вырвалось из мешка.
И крепкая рука Лауридса Риста втащила остатки Пипо в его комнату, увешанную многочисленными Папами, принцессами царствующего дома, объявлениями Ллойд-Триестино, и коротко и ясно изложил Лауридс Рист задыхающемуся Пипо свои проекты.
С молчаливого благословения всех пап за последние 250 лет, под винтами трёхтрубных пароходов Ллойда в десять минут совместными усилиями была полностью разработана вся дислокация.
И плацдарм — пансион «Конкордия» — приготовился к бою: голубые стены напрягли мышцы, Лауридс Рист, хотя дымил уже не кепстоном, а какой-то итальянской правительственной табачной дрянью, бодро глядел вперёд, как бодро по ветру, но назло всем сирокко, развевалась его неуёмная борода; в салоне немец-лакей, флегматичный баварец в ярко-зелёных носках, с рыжеватой прямо начёсанной чёлкой, похожей на соломенную застреху, и Мадлена сдвигали столы, расставляли стулья, Пипо Розетти понемногу ослаблял путы и узлы шпагата, и фельдъегерем нёсся Микеле в Сорренто.