Сергей Никитин - Поэма
Так или иначе, но через два месяца после возвращения из Ялты, Фатьянов уехал в город своего детства — Вязники — и там буквально выплеснул поэму на страницы той самой «общей» тетради, которая совершила в его чемодане путешествие к берегам Крыма.
Любил он этот приклязьминский городок прямо-таки по-сыновьи. Истоки его творчества оттуда… и еще от войны, как у всех поэтов того поколения.
Мы сегодня пируем на празднике,
Только вот, доложу я, беда:
Город, что над Клязьмою, Вязники
Ты не видывал никогда.
Там сейчас, улыбаясь, наверно,
Рыболовы идут с реки.
Там на фабрике Профинтерна
Быстро бегают челноки.
Там в цвету вязниковские вишни.
(Что за запах цветенья окрест!)
Легкий ветер доносит чуть слышно
Вальс, что клубный играет оркестр.
В огородах за строгим порядком
Из скворсшен следят скворцы,
Спят под листиками на грядках
Вязниковские огурцы.
А за городом бредит рожью,
Налитым, золотым зерном
Непоседливый дядя Сережа —
Замечательный агроном.
Там под липами, в старом доме
Я родился в голодном году,
Там навек полюбил я гармони,
Соловьев и берез красоту…
Там в цвету вязниковские вишни.
(Что за запах цветенья окрест!)
Легкий ветер доносит чуть слышно
Вальс, что клубный играет оркестр.
В огородах за строгим порядком
Из скворсшен следят скворцы,
Спят под листиками на грядках
Вязниковские огурцы.
А за городом бредит рожью,
Налитым, золотым зерном
Непоседливый дядя Сережа —
Замечательный агроном.
Там под липами, в старом доме
Я родился в голодном году,
Там навек полюбил я гармони,
Соловьев и берез красоту…
Дядя Сережа — замечательный агроном — существовал реально и жил в том самом доме под липами. Дом был высокий, просторный, сложенный из обтесанных, просмуглевших от времени бревен. Они пахли сухим теплым деревом.
Дядя Сережа — высокий, сухощавый, жилистый, как и пристало быть человеку, проведшему всю жизнь на вольном воздухе полей, в работе на земле, — был все-таки уже стар, а наследники, видно, не очень радели к делу его жизни, и поэтому вишневый сад при доме задичал, весь переплелся в непроходимую чащу и почти не плодоносил, и только цветы возле самого дома цвели обильно, ярко, крупно.
Я приехал в Вязники, кажется, в июле и увидел прежнего Фатьянова, которого знал многие годы. Ялтинской депрессии как не бывало. В последнее время он сильно пополнел, плавные черты его лица отяжелели, а тогда, в почти деревенской обстановке окраины Вязников, на открытых солнцу и ветру приклязьминских лугах, он посмуглел, подтянулся, полегчал и стал опять прежним «добрым молодцем из былины», как назвал его в стихах поэт Николай Тарасенко. Он, как прежде, легко, охотно хохотал, запрокидывая голову, бурно воспламенялся в спорах с дядей Сережей, постоянно грозивших перейти в пожар ссоры, сердился, обижался, ссорился, прощал, мирился, поносил и восхвалял. Но главное — ему работалось, и он сам неудержимо радовался этому.
Передо мной, как щедрые дары, он старался выложить все, чем жил. Читал по тетрадке черновые строфы поэмы. Увел в сад, в заросли вишен, что так буйно цветут и обильно зреют в его стихах и песнях… Ромашковый луг, начинавшийся чуть ли не от самого крыльца, широкая и сильная в своем низовье Клязьма, синие хвойные дали заречья — все было предложено им мне, как полцарства в старых сказках.
Он часто говорил мне, что в сорок лет начнет писать прозу. В тот год ему исполнилось сорок… И вечером, когда в доме еще ощутимей потянуло от стен теплом и запахло сосной, он читал мне свой первый рассказ «Сенокос».
Перед сном мы вышли на крыльцо. Мягкую теплую ночь июля перепиливали кузнечики. Это был звон тишины. Казалось, замолкни он — и стук собственного сердца, шорох бегущей в сосудах крови оглушат тебя, как грохот обвала.
— А я тебе стихи посвятил, — сказал Фатьянов, почему-то смущаясь. — Там, при всех, не хотел читать, а теперь слушай.
Стихотворение называется «Сборы».
Погремела гроза и ушла,
Дробным громом вдали раскатись.
Снова даль голубая светла.
Снова пчелы гуторят, роясь.
Словно сборы в путь долгий у них —
Суетня, гомотня, беготня…
Так и я…
Чем я хуже других?
Вещи собраны все у меня.
Вещи — нет! Не багаж-саквояж,
Не громоздкий пузан-чемодан.
Лишь тетрадка да карандаш,
Да нечитанный друга роман,
Да еловая палка в руке,
Чтоб размашистей было идти.
В дальний путь я иду налегке,
Пожелайте же счастья в пути.
…На пути, который его ждал, не желают счастья. В ноябре проездом в Малеевку я остановился на один день в Москве у Фатьянова. По случайному совпадению в тот вечер у него собралось много друзей и знакомых. Приехал из Вязников двоюродный брат — летчик Николай Меньшов — с женой, из Котласа — главный режиссер театра Дмитрий Сухачев, были танцоры из Московского театра оперетты Быстрых, директор Волгоградского театра Геннадий Жарков и еще кто-то — кто именно, за давностью лет я уже не помню… В доме Фатьянова такое многолюдье было обычным. И как обычно, сам он, хотя в тот раз почти не принимал участия в застолье, был весел, остроумен, легко и много смеялся, читал стихи. Потом достал листы с беловым текстом поэмы «Хлеб», которую в этом варианте назвал уже одой, и стал читать своим великолепным голосом, поставленным еще в студии Алексея Дикого в театре Красной Армии.
Больше никто, никогда не слышал от него стихов.
В перенаселенной этой ночью квартире нам с Алексеем пришлось разделить одну тахту. Утром я уехал в Малеевку, а в шесть часов вечера меня позвали к телефону, и тихий далекий голос, как молотом, ударил мне в виски:
«Приезжай скорей, Алеша умер…»
Невероятным и непонятным образом в суматохе, наступившей за этим роковым днем, исчезли листы с беловым текстом поэмы. Они не обнаружены до сих пор. Готовя поэму к печати, мне пришлось по тетрадным черновикам восстанавливать в стройное целое произведение ее разрозненные строфы. И еще хорошую службу сослужила тренированная актерская память Дмитрия Сухачева — она удержала почти полностью тот текст, который читал нам Алексей Фатьянов в ночь на тринадцатое ноября тысяча девятьсот пятьдесят девятого года.