Петр Краснов - На своей земле: Молодая проза Оренбуржья
— Эк тебя! — Дед не удивляется, лишь досадует на чудную, торопящуюся все узнать допрежь срока молодость, поглядывает на меня искоса, оценивающе будто, и опять лезет за платком. — А поди разбери зачем! Должно, не может земля без человека.
— Ну как это — не может?! Есть же, например, леса такие: сто верст пройди — и ни души не встретишь, одно комарье. Или пустыни. Тысячи лет без человека обходились и сейчас обходятся.
Старик слушает, потом поднимает на меня блеклые, старающиеся не быть равнодушными, глаза, говорит недоуменно, даже с огорчением:
— А бог его знает, сынок, для чего он тогда. Я, знаешь, как-то и думать об этом не думал. Живет человек — ну живет, работает... А зачем тебе?
В самом деле, зачем это мне? Не проще, не нужнее ли нам жить так, как деды жили, — естеством своим и без вопросов? Глупо это, знаю я, но есть для меня сейчас в этом какой-то резон, тайный и желанный: наверное, в памяти от детства, проведенного здесь. Скорее всего желание пожить как в детстве — вольнее, беспечнее, правильнее... Правильнее? Чушь, лирические отступления, которые век наш — в быту, по крайней мере, — не жалует...
А все же какой смысл вложила природа в существование человеческое, чтобы, как пишут, осознать самого себя, свой смысл? Есть ли он вообще, этот смысл? И что ближе нам — задумавшемуся беспокойно деду Лебедку и мне: что земля человеку и что он, живущий неподалеку своими внутренними законами, ей, отлучившей человека от своих малых и больших таинств, земле? Где та связь, роднящая меж собой суетность, всегдашнее недовольство разума достигнутым и вечное согласие неразумного, живого и неживого мира?.. Надо это знать ему, дед, надо...
Старик, не дождавшись ответа, глядел в огороды, в далекую выстывшую синь горизонта. Что-то решал он, чем-то задел его мой вопрос, колыхнул устоявшийся омуток привычного; и, видно, трудно решалось.
— Да-а... — сказал он озадаченно и опять умолк. — Да-к, видно, все же не обходится земля без человека, если все устроено так. Да и для чего все это тогда? — Он ткнул сердито бадиком в сторону огородов. — Если даже-ть глянуть некому будет, не то что попользоваться?! Это ж понарошку будет тогда, только и делов... Навроде игрушки кому.
— Почему понарошку? Все это каждое само по себе. Дерево само по себе растет, трава тоже, и животные, звери сами по себе и друг для друга... Мы здесь сбоку припека. Лошадь — и та без человека проживет: будет себе жить-поживать, траву щипать...
— Ну, ты скажешь тоже!.. — совсем обиделся, даже оскорбился дед Лебедок, руки его слепо щупали, перебирали бадик. — Прожить-то она проживет, да кому она тогда нужна будет, твоя лошадь? Кому?!
— Да никому. Сама себе, не человеку.
— Без него, милок, это тоже все незачем, ни к чему все станет, и ты мне не говори... А человек затем живет, чтоб... жизни порадоваться, поглядеть, какая она тут есть. Потом детишек возрастить, род свой продолжить. И нечего тут думать. — Он хмурил брови, но уже доволен был, что попал наконец-то на знакомое и понятное, говоренное им же не раз. — Я смыслю так, что сперва — человек, а остальное все для него. Богом там, кем ли, а сделано все для человека. А ты говоришь — само по себе! Да по мне такая земля — что есть, что нету ее, все одно!
— Ну а если все же есть такая земля: все есть, а без людей?!
Он подслеповато, подозрительно глянул на меня из-под картуза уже прежними остывшими и безразличными ко всему глазами; сказал равнодушно:
— Тогда пустоцвет это, не земля.
Опираясь на бадик и придерживая рукой поясницу, поднялся со скамейки, постоял так, обвыкаясь со старческой своей ломотою. Сделал шажок-другой и, оборачиваясь ко мне, но не глядя в глаза, проговорил хмуро:
— Ты, гляжу, чудно как-то думаешь все, зачем это тебе? Надо ведь придумать — «без людей»... Чтоб хоромы были, со двором и скотиною, а хозяев не было! Не-ет, ты как хошь, а не понимаю я тебя, никак не понимаю... Надо ведь, — повторил он, качнул головой и пошел себе дальше, переставляя осторожно бадик и то и дело поглядывая под ноги, покачивая головой... Пересек наискось улицу, даже осторожных деревенских воробьев не спугнув, и не скоро скрылась его тщедушная, согбенная спина за поворотом.
Не поняли мы с дедом Лебедком друг друга. Но чем-то право было его чуткое человеческое естество, не знающее, но ощущающее истину, и я позавидовал ему, потому что ощущение истины несравненно богаче знания ее... Не принимает оно природу пустой, с ненужными деревьями и лошадьми, с ненужным летним дождем, рекой, листопадом. Там, где мнится нам пустота, пустыня, для него — лишь незаполненность земли человеком, его душой. Не поняли мы с дедом Лебедком друг друга, как не поняли!
Вода и огонь правят миром. Плывет наискосок, взблескивает в воздухе обрывок паутины — точно отделившийся от прохладного поднебесного потока лучик света. Серо стынет вода в берегах, еще один год кончается. И надо найти смысл, нельзя не найти его.
ИВАН УХАНОВ
НЕБО ДЕТСТВА
В новой квартире Натальин прожил больше года, но ему казалось — несколько дней. Будто вчера плясали, рябили острыми каблучками податливый, не твердо еще просохший пол... Натальин помнит, как за полночь распроводил гостей, вернулся домой пьяным от радости и вина, от какой-то посвежелой любви к жене, сынишке, к жизни.
Эти часы и остались в памяти: веселые лица, щедрый шум новоселья... А потом стало тихо в доме. Время бежало споро и бесследно. Как столбы на степной дороге, походили друг на друга дни.
По утрам Натальин выходил на балкон второго этажа, закуривал и, ежась от рассветной сырости, скучно оглядывал пустынный двор, сжатый с четырех сторон пятиэтажными коробками. Сотнями распахнутых форточек и окон, словно открыв сонные рты, дома пили тихую, устоявшуюся за ночь свежесть. Там и сям резко вскрикивали будильники — городские петухи. На балконах и в окнах появлялись заспанные люди. Гулко хлопали двери в подъездах. Осипло, картаво перекашливались у гаражей озябшие мотоциклы... Все двигалось, торопилось, разъезжалось.
«Людно-то, людно, да человека нет», — вздыхал иногда Натальин, словно упрекал кого-то, хотя чувствовал собственную вину: столько прожить в доме и не найти среди соседей близкого по складу человека. Другим, поглядишь, пустяк — завязать знакомство. Схлестнулись в домино или в картишки — и готово: приятели. Натальин даже шахматы считал никчемной игрой среди прочих дворовых забав. Когда чемпион двора Зосим Наумович, ласковый прихрамывающий бодрячок, попытался однажды доказать ему, что шахматы развивают маневренность мысли, смекалку и прочие тактические достоинства, Натальин раздраженно отмахнулся:
— Верни мне взвод разведчиков... и я угроблю батальон, если потребуется. А в теплой комнатке, за удобным столиком, меня одолеют, согласен, обхитрят и в плен возьмут. Шах, мат — и руки вверх. Но если там... где кровь, люди гибнут... когда пули, а не часики тикают!.. Мальчишество все это — короли, пешки...
Зосим Наумович не стал тогда спорить, с улыбкой отошел в сторонку, а Натальин, глядя на его малиновую шею, мрачно задумался: почему всегда улыбается этот ласковый прихрамывающий бодрячок? Пошли его к черту, а он в ответ — улыбку. Натальину казалось, что, придя к себе домой, Зосим Наумович, хихикая, потащит жену к окну и скажет: «Погляди на этого шизофреника». Он чувствовал на спине груз воображаемых насмешек, и что-то мучительно-неразрешимое давило душу. Но обиды не было: ведь ни Зосим Наумович и никто из соседей не знали о том, что Натальин в свои горячие девятнадцать лет действительно командовал взводом разведчиков. Где-то в старых документах лежат его боевые ордена. Но кому это нужно?.. И вообще, откуда он, Натальин, взял, что Зосим Наумович смеется над ним? Может быть, этот дворовый чемпион по шахматам хороший человек и жена его милая женщина. Кто знает...
После работы и легкого ужина Натальин, если не было домашних дел, выходил во двор с газетой. Иногда к нему подсаживался усатый, бритоголовый Корчанов, сосед, что жил напротив, дверь в дверь, кивал на столик в беседке:
— Пойдем, забьем.
Натальин мотал головой, а когда Корчанов подыскивал компаньонов и начиналась азартная игра, он откладывал газету и, видя, как четыре мужика дубасят по столу, хохочут, болтают о всякой ерунде, завидовал им, завидовал тому, как у них все просто и весело, и одновременно осуждал это: и бестолковую лихость ударов по столу «костяшки можно положить в рядок и без ошалелого стука», и пустой разговор «сели за стол чужими, такими же и встали».
В подъезде он часто сталкивался с высоким, по-стариковски сутуловатым парнем в роговых очках. У парня было красивое и какое-то недоступное лицо. При встрече он нагибал голову, смотрел поверх очков, в упор, и был похож на быка, готового пырнуть. «Вот и поговори с этим очкариком... — скучно улыбался Натальин и ругал себя: — Зачем я так о людях? Отдыхают люди. Ну и пусть отдыхают, кто как умеет».