Виктор Устьянцев - Крутая волна
— Ты, что ли, Егорка? — спросила старуха.
— Он самый.
— А я тебя только по голосу и признала. Глазами‑то не больно шустрая стала. С чем пожаловал?
— Степанида‑то опять на сносях. Говорит, пора пришла.
— Ну, дай господи! — Старуха выпросталась из‑под лохмотьев. — Подсоби‑ка с печи‑то съехать. Тут где‑то приступочка была.
Егор помог ей слезть с печи, подал нагольный, весь в заплатах, полушубок. С тех пор как он помнил Федосеевну, она всегда была в этом полушубке, даже летом.
— Сколько уж ты их наковал?
— Это будет десятый. В живых‑то, правда, шесть, стало быть, седьмой прибавится.
— А ведь помню еще, как тебя принимала. Гланька тебя тяжело рожала, не так ты у нее лежал. Ташшить тебя на свет божий пришлось. А вишь какой молодец получился! — Она толкнула его к порогу.
Долго искали, чем подпереть дверь.
— Кол у меня был хороший, да вчера печь им истопила. Ты мне, Егорка, дровишек подкинь, а то, гляди, околею.
— К вечеру подвезу.
— Уж сделай милость, Егорушка.
Починив мельнику сабан, Егор запряг кобылу и поехал на ближайшую делянку.
Зима в тот год выдалась снежная, бураны начались еще в ноябре, в декабре несколько дней подряд метелило, и суметы стояли выше человеческого роста. В лесу снег еще не слежался, и едва Егор свернул с торной дороги, как кобыла по брюхо увязла в снегу. Пришлось выпрягать ее. Вытянув дровни на дорогу, Егор пошел искать, где можно подъехать к делянке. Он долго ходил в поисках свежего санного следа, но не нашел его. Тогда он снова запряг кобылу и подъехал к делянке со стороны Петуховки. Тут след был только с самого края. Кто‑то поленился пли побоялся ехать поглубже и вырубил молодняк, росший на опушке.
— Озоруют, сволочи, — вслух сказал Егор и решил узнать, кто же это рубил молодняк. Он присел на корточки, нашел копытный след, смахнул рукавицей с него порошу и пригляделся. Подкова на передней правой ноге была с выемкой внутрь, сделанной по левой кромке. Значит, приезжал не кто иной, как Васька Клюев. С тех пор как Васька стал работать засыпкой на мельнице, он совсем обнаглел. Намедни вот тоже к Петровой бабе Ацульке подкатывался. Конечно, Акульке одной не сладко. Петру‑то еще три года служить, но ведь другие солдатки ждут своих венчанных, не виляют хвостом. А эта так и зыркает зелеными глазищами, наголодалась уж по мужику. Может, как раз ей и отвез Васька дрова‑то. Этц Егор решил проверить — как‑никак, а Петр ему родной брат.
Увязая по пояс в снегу, Егор проторил дорожку к большой березе. Кто‑то прошлой весной брал из нее сок — один бок заслезился и почернел. Теперь все равно сохнуть будет. А рядом с ней еще два гожих дерева, чуть потоньше, но тоже выходные. Из трех возишко‑то и наколотобишь.
И верно, воз получился хороший. Крепко увязав его, Егор понужнул кобылу, та рванула, но с места взять не смогла. Тогда Егор закинул вожжи на воз, зашел сзади и стал толкать, понукая кобылу. Сначала лошадь и он дергали не в лад, и дровни шли рывками. Потом оба поднатужились, и воз пошел ровно. Но когда до торной до роги оставалось всего саженей пять, кобыла неожиданно рванула влево, завалилась на бок и начала биться ногами. Егор перемахнул через воз, подскочил к ней, попытался поднять, но не смог. Тогда он схватил топор, обрубил гужи, чересседельник и стал тянуть кобылу за узду. А она только хрипела и даже не пыталась встать. Он обрезал супонь, но кобыла все хрипела и хрипела, на губах ее вздулось облако пены.
Он не понимал, в чем дело, и, может быть, именно поэтому совсем рассвирепел. Огрев кобылу обрывком супони по морде, он так рванул за узду, что лошадь вздрогнула, вскочила, но тут же передние ноги ее подогнулись, она будто обопнулась обо что, упала сначала на колени, а потом рухнула на брюхо. Голова ее еще раз дернулась вверх и вбок. Потом уже медленно и тяжело кобыла подняла морду, виновато _ посмотрела на Егора и, вздохнув, уронила голову в снег. Егор начал ласково гладить ее по шее, приговаривая:
— Ну — ну, милая, отдохни, я тебе помогу.
Он гладил ее так и приговаривал до тех пор, пока не увидел вытекшую из‑под удил черную струйку крови. Тогда он сунул руку под лопатку и прислушался. Потом припал к крупу ухом и тоже стал слушать. Скоро почувствовал, что лошадь начинает холодеть.
Он еще долго сидел на снегу и беззвучно плакал. Слезы медленно ползли по щекам, застревали, в усах и замерзали на самом кончике светло-русой, с рыжими подпалинами бороды. Никаких других чувств, кроме обиды и горечи, он сейчас не испытывал, никакие мысли не одолевали его, а может быть, их было много, но ни одну из них он не мог ухватить.
Горечь утраты ранит сразу, но глубина ее познается только со временем. Лишь подходя к деревне, Егор подумал о том, что без лошади он теперь совсем пропадет. На нее у него была вся надежда. Он рассчитывал, что к весне кобыла ожеребится, а через два — три года, смотришь, помощник у нее подрастет. Тогда можно будет за увалом поднять еще десятинки две под пшеницу да десятинку под овес.
Не шибко хитрая у мужика мечта, да и той не суждено сбыться. Вон оно как все поворачивается. «Жисть теперь ишо тяжелыпе пойдет», — не без основания решил Егор. Он пошарил в голове какой‑нибудь более утешительный вывод, но не нашел и с горечью подытожил: «А беда — не дуда, поигравши не выкинешь».
Мысли сначала клубились путано, потом устоялись, он стал подсчитывать, что же у него осталось. В сусеке ржи на донышке — пуда четыре, до весны не дотянешь, а надо еще на семена оставить. Картошки в голбце мешков пять, не больше, дай бог до масленицы дотянуть. Сена, правда, теперь воза два останется, его можно продать, но лучше повременить с этим — к весне оно подороже станет. В кузне зимой много не заработаешь, мужикам самим делать нечего, до обеда на полатях валяются, да и озоруют еще. Вчерась целу ось стебанули, из нее что хошь сладить можно бы. А коровенка, как назло, до отела недели три без молока ходить будет. Чем кормить ребятишек? Маленьким‑то им больше есть хочется. «И муха не без брюха». А тут еще один рот появится, хоть и махонький, на материной титьке пока, а на него тоже расчет делать надо.
Егор только сейчас и вспомнил, что сегодня Степанида должна разродиться, и новая тревога подавила горечь прежней. В десятый раз принималась Степанида рожать, выходило это у нее пока, слава богу, благополучно, но все‑таки Егор волновался, хотя, может быть, с каждым разом все меньше и меньше.
Федосеевна встретила его еще в сенях, — С прибавлением тебя, Егор Гордеич, с сыном!
Егор криво усмехнулся, скинул с одного плеча хомут, с другого дугу, вынул из‑за опояски топор, воткнул его в венец и молча шагнул в избу.
Степанида лежала на кровати бледная, разметавшиеся по подушке волосы еще больше усиливали эту бледность. Увидев Егора, она улыбнулась ему синими, искусанными губами и прошептала:
— Сыночек. Погляди — ко.
Рядом с ней, завернутый в чистую тряпицу, спал ребенок. Виднелось лишь фиолетовое личико — сморщенное и маленькое, не больше кулака.
Федосеевна отогнула тряпицу и сказала:
— Погляди, Егорушка, в твою масть угодила, волосенки‑то русенькие.
Из‑под тряпицы торчал редкий пушок непонятного цвета.
— Первый такой получился, а то все смолистенькие были, — подтвердила Степанида.
В ее впавших глазах было столько радости, что Егор так и не решился сказать про кобылу.
Он ушел к себе в кузню. Горн был еще теплый, да что в нем теперь, картошку печь? Тут только вспомнил Егор, что есаул из станицы заказывал шлею наборную. «Шорнику теперь шлею заказывать не надо, моя‑то еще добрая, а под набором совсем заиграет».
Он потянул за ручку, и мехи сипло вздохнули.
Под самое крещение окрестили и новорожденного, назвав его в честь деда Гордеем.
3Мальчонка и впрямь выдался весь в отца, не только мастью, но и всем сложением и даже мелкими пометками. У него, как и у отца, с левой стороны вихорок обозначился, и родинка оказалась в том же самом месте — под ключицей, и мизинчик на правой ножке также норовил заскочить на соседний пальчик. Ручонки тоже, видно, отцовские выдались: вцепится в титьку — не оторвешь. Степанида стонет от боли, а Егора это забавляет.
— Терпи, мать, помощник растет. Вишь, какая хватка? Нашего корня будет мужик — шумовского!
— Это его Кабаниха изурочила, — подсказывала старшая дочь Нюрка. — У ей глаз дурной.
— Оборони осподь! — истово перекрестилась Степанида и прикрикинула на дочь: — Типун тебе на язык!
Потом, когда стал Гордейка орать целыми ночами напролет, Егор догадался, что не зря малыш теребил груди — они были почти пустые. Тогда только и заметил, как осунулась Степанида, как глубоко запали ее темные глаза, заострился подбородок. «Подкормить бы ее надо», — подумал он.