Владислав Николаев - Мальчишник
С Максимычем мы не виделись много лет. Он безвыездно живет в Нижнем Тагиле. Я же немало помотался по белу свету, пока наконец тоже не осел близ отчих мест. Поговорить нам есть о чем, поэтому то и дело слышится вопрос: «А помнишь?»
Помню, помню! Все помню!
Семь классов мы закончили на самой дальней городской окраине в неполной средней школе, вздымавшейся белым двухпалубным кораблем средь серо-зеленых волн бревенчатых изб, обширных пустырей и огородов. Продолжать учение перешли в другую школу, поближе к центру.
Те, кто переходил из школы в школу, должны знать, как тяжело и мучительно дается ребячьей душе привыкание к новым учителям, новым товарищам, настроенным к тому же пристрастно и недоверчиво, даже к пахнущим по-иному коридорам, классам и раздевалкам. Замораживает лютая скованность. Никогда, кажется, не стряхнуть ее.
Посыпались на нас колы и двойки. Заколодило у Максимыча по математике. Как ни бьется, ни потеет, ни одной задачки покорить не может. Устроимся вечером рядышком, раз десять обскажу со всех сторон решение.
— Понял?
Посмотрит на меня блестящими карими глазами, заволоченными сонной пеленой непонимания, и мотнет головой:
— Нет.
Вскоре он не выдержал — ушел из школы. Поработал для навара на разборке гнилой картошки в овощехранилище, а на следующий год неожиданно поступил в горно-металлургический техникум.
— Удивительно! — радовался он, и в его блестящих глазах уже не было сонной пелены. — Как орехи щелкаю задачки. Все схватываю догадкой. Что тогда со мной происходило — в толк не возьму.
Наведываясь на отцовщину из сибирских краев, где мотался по громким стройкам, медвежьим углам и писал в газеты, я непременно заворачивал к другу.
Сначала ходил в сбитую из досок земляную насыпуху, сгоношенную на моих глазах в лютые военные дни его отцом и матерью на необжитом берегу реки Тагил, потом — в ветхую захилившуюся хибару, окошки которой вырастали прямо из земли. Чтобы не разбить лба о притолоку при входе в жилище, надо было низко наклонить голову, а долговязому согнуть еще и ноги в коленях. Но вот уже лет двадцать он живет в светлой, высоко вознесенной над землей квартире, угнездившейся в двух шагах и от драмтеатра, и от кинотеатра, и от многокнижной публичной библиотеки, и от освежающе-раздольного Тагильского пруда, дальние берега которого все еще летом заманчиво зелены, а осенью пестры и огнисты нетронутыми лесами.
Бывало, по каким-либо причинам не завернешь сразу к Максимычу, идешь-бредешь по долгой улице, и вдруг сзади бешеной погоней догоняет мотоцикл с коляской, позже — машина. Встав на дыбы и с визгом тормозов останавливается впритирку — распахивается дверца, и из нее красным солнышком высовывается сияющее лицо друга.
— Садись, подброшу.
— Может, не по пути нам?
— С тобой всегда по пути. Не ломайся, садись. А покататься для удовольствия не хошь? Ну, не сейчас, вечерком. У меня сегодня выходной. Можно в лес нацелиться, можно в горы. Можно прихватить кого-нибудь для услады. Поди, не всех перезабыл в городе?
И прихватывали для услады, и гоняли в лес, в горы…
При встречах Максимыч всякий раз угощал меня каким-нибудь новым своим увлечением, высвечивающим его с совершенно неожиданной стороны.
Еще когда в техникуме учился, повлек меня смотреть треневскую «Любовь Яровую», поставленную на самодеятельной сцене. В колоритной роли матроса Шванди увидел его самого. В лихо заломленной, сидящей черт знает на чем, чуть не на одном ухе, бескозырке, в широченных клешах и тельняшке с голубыми волнами, брызжущий озорством и весельем — честное слово, был он лучше всех на подмостках. Рискованное коленце с перевертыванием через голову на хлипком стуле сорвало ему персональные аплодисменты.
В другой раз провожал его в альпинистский лагерь на Тянь-Шань, куда он снарядился с группой скалолазов из техникума. И тоже хорош был с ледорубом в руке, придавленный неохватным рюкзаком, шнуровка на котором от поклажи не затягивалась, а сверху рюк венчался еще и белым мотком-кренделем крепчайшей связующей веревки.
Как-то застал его в толстом мохнатом свитере, в вязаной шапочке с наушниками и фланелевых шароварах.
— Вот ведь какая досада! — опечалился он. — Не посидеть сегодня. На Долгую гору собрался на лыжах кататься. Если бы один, мог бы еще притормозить. С ребятами из цеха сговорились. Всякий выходной там казакуем. А впрочем, айда-ка с нами.
— Куда я без лыж?
— Лыжи найдем. Была бы только охотка.
На широком, расчищенном склоне крутой горы скелетами вымерших динозавров громоздились два трамплина: один — гигантский, другой — поменьше. Их недоразвитые головки — площадки на выгнутых и сужающихся кверху шеях — вздымались над вершиной, будто опасливо оглядывали противоположный склон, и оттуда время от времени отрывались каплями маленькие черные фигурки и падали вниз. Убыстряя падение, они увеличивались в размерах, а потом, оторвавшись, опасно парили над больнично-белыми снегами, над рукоплескавшими ветвями и лапами взъерошенными лесами. То летали мастера.
Любители гоняли с другой горы, не обжитой еще динозаврами. Сложенный из снежных блоков трамплин катапультой выбрасывал метров на двадцать. Боишься прыгать — спускайся вихрем по разбитой лыжне рядом.
А вот и они — дружки Максимыча, цеховые ребята, — в промасленных телогрейках, толстобрезентовых спецовочных штанах, в суконно-войлочных сталеварских куртках и рукавицах, однако на первоклассных прогибистых лыжах с ротофелловскими креплениями: слесари, монтажники, сварщики, ремонтники, прокатчики, и в самой гуще — свой среди своих, такая же рабочая косточка, как и все, — атаманил старший оператор стана «650» Максимыч.
Отдельные лица я узнаю: тагильских окраин парни, выйская да гальянская вольница, погуливавшая в злые военные годы с ножичками за голенищами собранных в гармошку сапог и в продолжение традиции отцов и дедов ходившая порой стенкою улица на улицу. На войне не успели испытать себя, однако тела и лица — в боевых отметинах. Коли уж такие парни встали на спортивные лыжи — дрожите олимпийские и мировые рекорды!
Сердце обмирает глядеть с вершины горы вниз. Уносящиеся туда на крыльях распахнутых ватников скоро скрываются из виду и лишь через минуту-другую, уменьшившись в размерах до болотной кочки, объявляются — выныривают в долине. Максимыч крепко держится в седле. Ни нырки, ни кочки не валят его. Закачается, потеряв опору одной ногой, но тотчас выправится и утвердится в присадистой стойке. Но вот кто-то не удержался. Лыжи — в щепки, дюралевые палки — в дугу, а сам, рискуя сломать шею, обронить голову, в снежных клубах катится, перевертываясь, до края склона. Но за свои головы тут не боятся.
Летом я пришел к Максимычу, чтобы поздравить его с новосельем, но вместо праздничного убранства застал в хоромах полный развал. На полу и стульях, на столе и диване — рюкзаки, сапоги, штормовки, консервные банки, закопченные котелки, удочки. Среди этого развала Максимыч и цыганистой яркости молодая жена его, дипломированный инженер-агломератчик, стоящая на служебной лестнице несколькими ступеньками выше своего супруга-рабочего, складывали на весу оранжевую палатку, чтобы свернуть ее в скатку и вложить в чехол.
— Вот незадача! — рассердился на себя хозяин. — Опять ни посидеть, ни поговорить. В поход отваливаем на Северный Урал. По восточному склону поднимемся, перевалим на западный, а там по Велсу и Вишере сплавимся на плоту. Иду командиром группы, так что даже ради встречи выпить никак нельзя — ответственность.
— Как это тебя отпускает молодая жена?
— И она со мной. О, ты ее еще не знаешь. Любит полю, как породистая охотничья собака. Услышит только слово «лес» — сразу уши торчком, глаза засияют. Бросает кастрюли, стирку и — бегом по квартире собирать шмутки.
— Так, так, Гена! — светло и радостно отозвалась Рая. — Почаще произноси слово «лес».
А то еще каленым зимним деньком чуть не силой приволок меня в клуб моржей на берегу Тагильского пруда… В прогретой калориферами, сверкающей пластиком, кафелем и эмалями раздевалке Максимыч разболочился и, в плавках, резиновых купальных тапочках, в матерчатой, завязывающейся на затылке тесемками шапочке, выскочил на обледеневшую тропинку, ведущую к дымящейся купели, и с разгона — вниз головой. Отфыркиваясь, смачно крякая и выплескивая на лед брызги, от которых края проруби покрылись аквамариновой глазурью, энергичным, сильным махом прошел он двадцатиметровую прорубь туда и обратно.
Растирая в раздевалке ошпаренное, мясисто-красное плотное тело, он говорил с неостывшим возбуждением:
— Думаешь, и мне шибко охота вниз головой в этот огонь? Дома силой принуждаешь себя собраться. Да если еще вот такой денек, какой сегодня, — за тридцать. Лучше бы на печи сидеть да рассказывать сыну сказки. А когда выкупаешься — душа поет. Радехонек, что пересилил себя. Помнишь, ты в школе читал: «жизнь прекрасна и удивительна!»? Вот когда жизнь прекрасна и удивительна — после огненной купели!